Афэгемерон. Рассказ на вечер...

Афэгемерон. Рассказ на вечер...

Сообщение Дашка »

Странное название темы =)
Слияние греческих слов, означающих "новелла" и "день". К чему бы это? К тому, что в этой теме будут появляться с небольшой периодичностью небольшие рассказы и новеллы. Их чтение не займет много времени, но подарит пищу для ума и отдых для души...

Приглашаю вас к прочтению и обсуждению.. Если вас что-то затронуло - не скрывайте =) Если хотите поделиться каким-то рассказом - добро пожаловать!


А начну я с фантастического рассказа сера Артура Кларка, одно из выдающихся фантастов 20 века, человека, прожившего более ста лет. и удостоенного рыцарского звания...

Звезда

Скрытый текст:
До Ватикана три тысячи световых лет. Некогда я полагал, что космос над верой не властен; точно так же я полагал, что небеса олицетворяют великолепие творений господних. Теперь я ближе познакомился с этим олицетворением, и моя вера, увы, поколебалась. Смотрю на распятие, висящее на переборке над ЭСМ-VI, и впервые в жизни спрашиваю себя: уж не пустой ли это символ?
Пока что я никому не говорил, но истины скрывать нельзя. Факты налицо, запечатлены на несчетных милях магнитоленты и тысячах фотографий, которые мы доставим на Землю. Другие ученые не хуже меня сумеют их прочесть, и я не такой человек, чтобы пойти на подделки вроде тех, которые снискали дурную славу моему ордену еще в древности.
Настроение экипажа и без того подавленное; как-то мои спутники воспримут этот заключительный иронический аккорд?.. Среди них мало верующих, и все-таки они не ухватятся с радостью за это новое оружие в войне против меня, скрытой, добродушной, но достаточно серьезной войне, которая продолжалась на всем нашем пути от Земли. Их потешало, что Главный астрофизик — иезуит, а доктор Чендлер вообще никак не мог свыкнуться с этой мыслью (почему врачи такие отъявленные безбожники?). Нередко он приходил ко мне в обсервационный отсек, где свет всегда приглушен и звезды сияют в полную силу. Стоя в полумраке, Чендлер устремлял взгляд в большой овальный иллюминатор, за которым медленно кружилось небо, — нам не удалось устранить остаточного вращения, и мы давно махнули на это рукой.
— Что ж, патер, — начинал он, — вот она, вселенная, нет ей ни конца, ни края, и, возможно, что-то ее сотворило. Но как вы можете верить, будто этому чему-то есть дело до нас и до нашего маленького мирка, — вот тут я вас не понимаю.
И разгорался спор, а вокруг нас, за идеально прозрачным пластиком иллюминатора, беззвучно описывали нескончаемые дуги туманности и звезды…
Должно быть, больше всего экипаж забавляла кажущаяся противоречивость моего положения. Тщетно я ссылался на свои статьи — три в «Астрофизическом журнале», пять в «Ежемесячных записках Королевского астрономического общества». Я напоминал, что мой орден давно прославился своими научными изысканиями, и пусть нас осталось немного, наш вклад в астрономию и геофизику, начиная с восемнадцатого века, достаточно велик.
Так неужели мое сообщение о туманности Феникс положит конец нашей тысячелетней истории? Боюсь, не только ей…
Не знаю, кто дал туманности такое имя; мне оно кажется совсем неудачным. Если в нем заложено пророчество — это пророчество может сбыться лишь через много миллиардов лет. Да и само слово «туманность» неточно: ведь речь идет о несравненно меньшем объекте, чем громадные облака материи неродившихся звезд, разбросанные вдоль Млечного пути. Скажу больше, в масштабах космоса туманность Феникс — малютка, тонкая газовая оболочка вокруг одинокой звезды. А вернее — того, что осталось от звезды…
Портрет Лойолы (гравюра Рубенса), висящий над графиками данных спектрофотометра, точно смеется надо мной. А как бы ты, святой отец, распорядился знанием, обретенным мной здесь, вдали от маленького мира, который был всей известной тебе вселенной? Смогла бы твоя вера, в отличие от моей, устоять против такого удара?
Ты смотришь вдаль, святой отец, но я покрыл расстояния, каких ты не мог себе представить, когда тысячу лет назад учредил наш орден. Впервые разведочный корабль ушел так далеко от Земли к рубежам изведанной вселенной. Целью нашей экспедиции была туманность Феникс. Мы достигли ее и теперь возвращаемся домой с грузом знаний. Как снять этот груз со своих плеч? Но я тщетно взываю к тебе через века и световые годы, разделяющие нас.
На книге, которую ты держишь, четко выделяются слова:

AD MAIOREM DEI GLORIAM

К вящей славе божией… Нет, я больше не могу верить этому девизу. Верил бы ты, если бы видел то, что нашли мы?
Разумеется, мы знали, что представляет собой туманность Феникс. Только в нашей галактике ежегодно взрывается больше ста звезд. Несколько часов или дней они сияют тысячекратно усиленным блеском, затем меркнут, погибая. Обычные новые звезды, заурядная космическая катастрофа. С начала моей работы в Лунной обсерватории я собрал спектрограммы и кривые свечения десятков таких звезд.
Но трижды или четырежды в тысячелетие происходит нечто такое, перед чем новая бледнеет, кажется пустячком.
Когда звезда превращается в сверхновую, она какое-то время превосходит яркостью все солнца галактики, вместе взятые. Китайские астрономы наблюдали это явление в 1054 году, не зная, что наблюдают. Пятью веками позже, в 1572 году, в созвездии Кассиопеи вспыхнула столь яркая сверхновая, что ее было видно с Земли днем. За протекшую с тех пор тысячу лет замечено еще три сверхновых.
Нам поручили побывать там, где произошла такая, катастрофа, определить предшествовавшие ей явления и, если можно, выяснить их причину. Корабль медленно пронизывал концентрические оболочки газа, который был выброшен шесть тысяч лет назад и все еще продолжал расширяться. Огромные температуры, яркое фиолетовое свечение отличали эти оболочки, но газ был слишком разрежен, чтобы причинить нам какой-либо вред. Когда взорвалась звезда, поверхностные слои отбросило с такой скоростью, что они улетели за пределы ее гравитационного поля. Теперь они образовали «скорлупу», в которой уместилась бы тысяча наших солнечных систем, а в центре пылало крохотное поразительное образование — Белый Карлик, размерами меньше Земли, но весящий в миллион раз больше ее.
Светящийся газ окружал нас со всех сторон, потеснив густой мрак межзвездного пространства. Мы очутились в сердце космической бомбы, которая взорвалась тысячи лет назад и раскаленные осколки которой все еще неслись во все стороны. Огромный размах взрыва, а также то обстоятельство, что осколки заполнили сферу поперечником в миллиарды миль, не позволяло простым глазом уловить движение. Понадобились бы десятилетия, чтобы без приборов заметить, как движутся клубы и вихри взбаламученного газа, но мы хорошо представляли себе этот яростный поток.
Выверив, уточнив свой курс, мы вот уже несколько часов размеренно скользили по направлению к маленькой лютой звезде. Когда-то она была солнцем вроде нашего, но затем в какие-то часы расточила энергию, которой хватило бы на миллионы лет свечения. И вот стала сморщенным скрягой, который промотал богатство в юности, а теперь трясется над крохами, пытаясь хоть что-то сберечь.
Никто из нас не рассчитывал всерьез, что мы найдем планеты. Если они и существовали до взрыва, катаклизм должен был обратить их в облака пара, затерявшиеся в исполинской массе светила. Тем не менее, мы провели обязательную при подходе к любому неизвестному солнцу разведку и неожиданно обнаружили вращающийся на огромном расстоянии вокруг звезды маленький мир. Так сказать, Плутон этой погибшей солнечной системы, бегущий вдоль границ ночи. Планета была слишком удалена от своего солнца, чтобы на ней когда-либо могла развиваться жизнь, но эта удаленность спасла ее от страшной участи, постигшей собратьев.
Неистовое пламя запекло скалы окалиной и выжгло сгусток замерзших газов, который покрывал планету до бедствия. Мы сели, и мы нашли Склеп.
Его создатели позаботились о том, чтобы его непременно нашли. От монолита, отмечавшего вход, остался только оплавленный пень, но уже первые телефотоснимки сказали нам, что это след деятельности разума. Чуть погодя мы отметили обширное поле радиоактивности, источник которой был скрыт в скале. Даже если бы пилон над Склепом был начисто срезан, все равно сохранился бы взывающий к звездам неколебимый, вечный маяк. Наш корабль устремился к огромному «яблочку», словно стрела к мишени.
Когда воздвигали пилон, он, наверное, был около мили высотой; теперь он напоминал оплывшую свечу. У нас не было подходящих орудий, и мы неделю пробивались сквозь переплавленный камень. Мы астрономы, а не археологи, но умеем импровизировать. Забыта была начальная цель экспедиции; одинокий памятник, ценой такого труда воздвигнутый на предельном расстоянии от обреченного солнца, мог означать лишь одно. Цивилизация, которая знала, что гибель ее близка, сделала последнюю заявку на бессмертие.
Понадобятся десятилетия, чтобы изучить все сокровища, найденные нами в Склепе. Очевидно, Солнце послало первые предупреждения за много лет до конечного взрыва, и все, что они пожелали сохранить, все плоды своего гения они заранее доставили на эту отдаленную планету, надеясь, что другое племя найдет хранилище и они не канут бесследно в Лету. Поступили бы мы так же на их месте — или были бы слишком поглощены своей бедой, чтобы думать о будущем, которого уже не увидеть и не разделить?
Если бы у них в запасе оказалось еще время! Они свободно сообщались с планетами своей системы, но не научились пересекать межзвездные пучины, а до ближайшей солнечной системы было сто световых лет. Впрочем, овладей они высшими скоростями, все равно лишь несколько миллионов могли рассчитывать на спасение. Быть может, лучше, что вышло именно так.
Даже если бы не это поразительное сходство с человеком, о чем говорят их скульптуры, нельзя не восхищаться ими и не сокрушаться, что их постигла такая участь. Они оставили тысячи видеозаписей и аппараты для просмотра, а также подробные разъяснения в картинках, позволяющие без труда освоить их письменность. Мы изучили многие записи, и впервые за шесть тысяч лет ожили картины чудесной, богатейшей цивилизации, которая во многом явно превосходила нашу. Быть может, они показали нам только самое лучшее — и кто же их упрекнет. Так или иначе, мир их был прекрасен, города великолепнее любого из наших. Мы видели их за работой и игрой, через столетия слышали певучую речь. Одна картина до сих пор стоит у меня перед глазами: на берегу, на странном голубом песке играют, плещутся в волнах дети — как играют дети у нас на Земле. Причудливые деревья, крона — веером, окаймляют берег, а на мелководье, никого не беспокоя, бродят очень крупные животные.
А на горизонте погружается в море солнце, еще теплое, ласковое, животворное, солнце, которое вскоре вероломно испепелит безмятежное счастье.
Не будь мы столь далеко от дома и столь чувствительны к одиночеству, мы, возможно, не были бы так сильно потрясены. Многие из нас видели в других-мирах развалины иных цивилизаций, но никогда это зрелище не волновало до такой степени. Эта трагедия была особенной. Одно дело, когда род склоняется к закату и гибнет, как это бывало с народами и культурами на Земле. Но подвергаться полному уничтожению в пору великолепного расцвета, исчезнуть вовсе — где же тут божья милость?
Мои коллеги задавали мне этот вопрос, я пытался ответить, как мог. Быть может, отец Лойола, вы преуспели бы лучше меня, но в «Экзерсициа Спиритуалиа» я не нашел ничего, что могло бы мне помочь. Это не был греховный народ. Не знаю, каким богам они поклонялись, признавали ли вообще богов, но я смотрел на них через ушедшие столетия, и в лучах их сжавшегося солнца перед моим взглядом вновь оживало то прекрасное, на сохранение чего были обращены их последние силы. Они многому могли бы научить нас — зачем же было их уничтожать?
Я знаю, что ответят мои коллеги на Земле. Вселенная — скажут они — не подчинена разумной цели и порядку, каждый год в нашей Галактике взрываются сотни солнц, и где-то в пучинах космоса в этот самый миг гибнет чья-то цивилизация. Творил ли род добро или зло за время своего существования, это не повлияет на его судьбу: божественного правосудия нет, потому что нет бога.
А между тем ничто из виденного нами не доказывает этого. Говорящий так руководствуется чувствами, не рассудком. Бог не обязан оправдывать перед человеком свои деяния. Он создал вселенную и может по своему усмотрению ее уничтожить. Было бы дерзостью, даже богохульством с нашей стороны говорить, как он должен и как не должен поступать.
Тяжко видеть, как целые миры и народы гибнут в печи огненной, но я и это мог бы понять. Однако есть предел, за которым начинает колебаться даже самая глубокая вера, и, глядя на лежащие передо мной расчеты, я чувствую, что достиг этого предела.
Пока мы не исследовали туманность на месте, нельзя было сказать, когда произошел взрыв. Теперь, обработав астрономические данные и сведения, извлеченные из скал уцелевшей планеты, я могу с большой точностью датировать катастрофу. Я знаю, в каком году свет исполинского аутодафе достиг нашей Земли, знаю, сколь ярко эта сверхновая, что мерцает за кормой набирающего скорость корабля, некогда пылала на земном небе. Знаю, что на рассвете она ярким маяком сияла над восточным горизонтом.
Не может быть никакого сомнения; древняя загадка наконец решена. И все же, о всевышний, в твоем распоряжении было столько звезд! Так нужно ли было именно этот народ предавать огню лишь затем, чтобы символ его бренности сиял над Вифлеемом?
Carpe Diem!



Аватара пользователя

Ветеран форума
 
Сообщения: 852
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Воронеж
Благодарил (а): 42 раз.
Поблагодарили: 20 раз.
Награды: 12
С днём рождения (4) С днём бракосочетания (1) С рождением ребенка (1) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (2) Слингомама (1)

Афэгемерон

Сообщение Дашка » 17 май 2012, 14:33

Джон Ро́нальд Руэл То́лкин
Лист Работы Мелкина
Изображение

Скрытый текст:
Жил-был однажды маленький человек по имени Мелкин, которому предстояло совершить дальнее путешествие. Ехать он не хотел, да и вообще вся эта история была ему не по душе. Но деваться было некуда. Со сборами он, однако, не спешил.
Мелкин был художником. Правда, больших высот он не достиг, отчасти потому, что у него было много других дел. Выполнял он их вполне сносно, когда не удавалось отвертеться. А отвертеться удавалось очень уж редко: законы в его стране держали народ в строгости. Были и другие помехи. Во-первых, он иногда предавался праздности – попросту говоря, ничего не делал. А во-вторых, был он по-своему мягкосердечным. Время от времени помогал по мелочам своему соседу, хромоногому мистеру Прихотту. Случалось, приходили к нему и люди, которые жили подальше, просили о помощи – он и им не отказывал. А затем Мелкин вспоминал о путешествии и начинал без особого рвения упаковывать вещи. Тут уж времени на живопись оставалось совсем мало.
У Мелкина было несколько начатых картин, но чересчур громоздких, так что со своими невеликими способностями он вряд ли мог их закончить. Он принадлежал к тем художникам, которые, например, листья пишут лучше, чем деревья. Мелкин, бывало, подолгу работал над одним листом, стараясь запечатлеть форму и блеск, и шелковистость, и сверкающую каплю росы, катящуюся по желобку. И все же ему хотелось изобразить целое дерево, чтобы все листья были одинаковыми и вместе с тем разными.
Особенно не давала ему покоя одна картина. Началось все с листа, трепещущего на ветру, – но лист висел на ветке, а там появился и ствол – и дерево стало расти и цепляться за землю фантастически-причудливыми корнями. Прилетали и садились на сучья странные птицы – ими тоже следовало заняться. А потом вокруг дерева начал разворачиваться пейзаж. Окрестности поросли лесом, вдали виднелись горы, припорошенные снегом. Мелкин и думать забыл про остальные картины; а иные он просто взял и приставил с боков к большой картине с деревом и горами. Получился такой громадный холст, что пришлось Мелкину раздобыть стремянку. Картина помещалась в специально выстроенном высоком сарае – раньше он на этом месте сажал картошку.
Мелкину никак не удавалось избавиться от своего добросердечия. «характера у меня не хватает»,– говорил он себе (а подразумевал: «Вот бы не заниматься чужими заботами!»). Но тут как раз вышло так, что его долго никто серьезно не тревожил. «Будь что будет, но уж эту картину, мою настоящую картину, я обязательно допишу, а потом, так и быть, отправлюсь в путешествие, пропади оно пропадом»,– думал Мелкин. Ему было ясно, что нельзя без конца откладывать отъезд. Увеличивать картину еще больше не было никакой возможности – настало время ее заканчивать.
Как-то раз Мелкин, отойдя подальше, долго озирал свою работу. Честно говоря, картина его совершенно не удовлетворяла и все-таки казалась очень красивой – единственной по-настоящему прекрасной картиной в мире. В эту минуту Мелкину больше всего было бы по душе, если бы в сарай вошел его двойник, хлопнул Мелкина по плечу и сказал бы: «Великолепно! Вот это мастер! Замысел совершенно ясен. Продолжай работать, а об остальном не тревожься. Мы устроим тебе государственный пенсион, так что будь спокоен».
Увы, государственного пенсиона не было. И одно Мелкину было ясно: чтобы довести дело до конца, надо бросить все дела, забыть обо всем и работать, упорно работать. Он закатал рукава и несколько дней пытался ни на что не обращать внимания. Но тут, как на грех, на него свалилась целая куча забот. Вдруг оказалось, что дом требует ремонта; понадобилось ехать в город и сидеть в суде (Мелкин был присяжным); мистер Прихотт слег – приступ подагры; и, в довершение всего, гости сыпались как из рога изобилия. Была весна, и они не прочь были бесплатно пообедать на природе, а герой наш обитал в прелестном домике не очень близко от города. Да он сам же и пригласил их еще зимой, когда их приезд не казался ему помехой. Конечно, лишь немногие из них знали о его картине; сомневаюсь, чтобы они придавали ей большое значение. Картина, если уж говорить правду, была не бог весть что, хотя некоторые детали, возможно, и были удачны. Во всяком случае, дерево вышло странное. Единственное в своем роде. То же можно сказать и о самом Мелкине, хотя, с другой стороны, он был совершенно обыкновенным и даже глуповатым человеком.
Наконец, время у Мелкина стало на вес золота. Городские знакомые вспомнили, что ему предстоит нелегкое путешествие, и кое-кто спросил себя, до каких же пор можно откладывать отъезд. Они прикидывали, кому достанется его домик, и будет ли новый хозяин лучше ухаживать за садом.
Пришла осень, дождливая и ветреная. Стоя на стремянке в холодном сарае, художник пытался запечатлеть на холсте отблеск заходящего солнца на заснеженной вершине горы, слева от дерева. Он знал, что срок истекает – может быть, придется отчалить в самом начале будущего года. Кое-где в углах холста он успел только наметить то, что собирался написать.
В дверь постучали. – Войдите! – резко отозвался Мелкин, поспешно слезая со стремянки. Крутя в пальцах кисть, он взглянул на посетителя. Это был Прихотт, его единственный сосед, других поблизости не было. Несмотря на это, Прихотт не очень нравился Мелкину, во-первых, потому, что чуть что, бежал к нему и требовал помощи, а во-вторых, терпеть не мог живописи. Зато он весьма критически относился к манере Мелкина ухаживать за садом. Причем замечал главным образом 'сорняки и неубранные листья, когда же ему случалось бросить взгляд на картины (что бывало редко), он видел только серые и зеленые пятна и ровно никакого смысла в них не находил.
– Ну, Прихотт, что стряслось? – спросил Мелкин. – Мне совестно вас отрывать,– сказал Прихотт, даже не взглянув на картину.– Вы, конечно, очень заняты.
Мелкин и сам хотел сказать что-нибудь в этом духе, но не решился и коротко ответил:
– Аа– Но мне больше не к кому обратиться! – пожаловался Прихотт.
– Ну конечно,– вздохнул Мелкин. Это был достаточно громкий вздох, чтобы сосед его услышал.– Чем я могу вам помочь?
– Жена уже несколько дней хворает, и я начинаю тревожиться,– сказал Прихотт.– А тут еще такой ветер. С крыши валится черепица, в спальню льется вода. По-моему, нужно вызвать доктора. И кого-нибудь, чтобы сделали ремонт. Только когда их еще дождешься. Вот я и подумал – может, у вас найдутся доски и парусина или холст: я бы залатал крышу и продержался день-другой.– Вот тут-то он и перевел глаза на картину Мелкина.
– Бог ты мой! – воскликнул Мелкин.– Вот уж действительно не повезло. В такую погоду... Надеюсь, у вашей жены обычная простуда. Я загляну к вам через пару минут и помогу перенести больную вниз.
– Очень признателен,– холодно отвечал Прихотт.– Только это не простуда. У нее жар. Из-за простуды я бы не стал вас беспокоить. Кроме того, жена уже лежит внизу. Не с моей ногой бегать вверх-вниз по лестнице с подносами... Но я вижу, вы заняты. Извините, что побеспокоил. Просто я надеялся, что вы войдете в мое положение и выберете время съездить за доктором, а заодно и к строителям, раз уж у вас нет лишнего холста.
– Конечно,– проговорил Мелкин, хотя на сердце у него кошки скребли,– конечно, я мог бы съездить... Пожалуй, я съезжу, раз вы так тревожитесь.– Не то чтобы у него заговорила совесть, просто сердце было очень мягкое.
– Я тревожусь, очень тревожусь,– подтвердил Прихотт.– Если бы не моя нога...
И пришлось Мелкину поехать. Положение, сами понимаете, было щекотливое. Прихотт жил рядом, а больше поблизости не было ни одной живой души. У Мелкина был велосипед, у Прихотта велосипеда не было. Не говоря уже о том, что этот Прихотт был хромой, причем настоящий хромой. Конечно, Мелкин еще не дописал картину, и об этом следовало бы подумать соседу. Однако сосед о картинах не думал, он вообще не интересовался живописью, и тут уж Мелкин ничего не мог поделать. «Проклятие!» – пробормотал он и вывел велосипед из-под навеса.
Было сыро, дул ветер, и дневной свет уже бледнел. «Сегодня мне больше не поработать»,– подумал Мелкин. Сейчас, когда руки его сжимали руль, а ноги крутили педали, он совершенно ясно понял, увидел, как надо написать блестящие листья, за которыми поднималась вдали заснеженная гора. У него упало сердце, когда он подумал, что, может быть, не успеет перенести эту идею на холст.
Мелкин нашел доктора и оставил записку в строительной конторе. Контора уже закрывалась: все разошлись по домам. Мелкин промок до костей, и ему нездоровилось. Доктор явился по вызову не так быстро, как сам Мелкин откликнулся на просьбу Прихотта. Он прибыл лишь на следующий день – и очень кстати, потому что к этому времени в двух домах было уже два пациента. Мелкин лежал в постели с высокой температурой, и в голове его сплетались чудесные орнаменты из листьев и ветвей. Ему не стало лучше, когда он узнал, что у миссис Прихотт была легкая простуда и она уже встала на ноги. Он отвернулся к стене и зарылся лицом в листья.
Несколько дней он не поднимался. Ветер выл в трубе. Ветер продолжал разрушать крышу Прихотта, и у Мелкина на потолке тоже начало подтекать. Строители так и не приехали. Несколько дней Мелкину было все равно. Потом он выбрался из дому поискать какой-нибудь еды (жены у него не было). Прихотт не появлялся: у него разболелась нога. А его жена была занята тем, что вытирала лужи и выносила ведра с водой. Если бы ей понадобилось одолжить что-нибудь у Мелкина, она послала бы к нему Прихотта, несмотря на ногу. Но так как одалживать у художника было нечего, он ее не интересовал.
Примерно через неделю Мелкин, шатаясь, добрел до сарая. Он попробовал влезть на стремянку, но у него кружилась голова. Тогда он сел и уставился на картину. Но в этот день ему в голову не приходило ничего замечательного. Он мог бы написать песчаную пустыню на заднем плане, но и на это у него не хватало фантазии.
Однако назавтра Мелкину стало гораздо лучше. Он взобрался на лесенку и взялся за кисть. Тут раздался стук в дверь.
– Силы небесные! – возопил Мелкин. С таким же успехом он мог бы сказать: «Войдите!» –. потому что дверь все равно отворилась. На этот раз вошел незнакомый, очень высокий мужчина.
– Здесь частная студия, – сказал Мелкин. – Я занят.
– Я – инспектор домов,– отвечал мужчина, подняв кверху удостоверение, чтобы Мелкину было видно со стремянки.
– Ах так! – проговорил художник.
– Дом вашего соседа в неудовлетворительном состоянии,– сказал инспектор.
– Знаю,– ответил Мелкин.– Я уже давно известил строителей, но они почему-то не явились. А потом я заболел.
– Понятно. Но теперь-то вы здоровы.
– Я не строитель. Прихотту следует обратиться с просьбой в муниципалитет, пусть пришлют аварийную службу.
– Служба занята более серьезными делами,– сказал инспектор.– Затопило долину, и многие семьи остались без крова. Вам бы следовало помочь соседу и сделать временный ремонт, чтобы повреждения не распространились и починка крыши не стала слишком дорогой. Здесь у вас масса материалов: холст, доски, водоотталкивающая краска...
– Где? – негодующе спросил Мелкин.
– Вот! – сказал инспектор, указывая на картину. – Моя картина! – воскликнул художник.
– Ну и что? – возразил инспектор.– Дома важнее.
– Не могу же я...– но тут Мелкин замолчал, ибо в сарай вошел еще один человек. Он был так похож на инспектора, что казался его двойником: высокий, с головы до ног одетый в черное.
– Поехали! – произнес вошедший.– Я возница. Мелкин, дрожа, слез со стремянки. Казалось, лихорадка
вернулась к нему: его знобило, в голове все плыло.
– Возница? Возница? – забормотал он.– Чей возница? – Ваш и вашего экипажа,– ответил незнакомец.– Экипаж заказан давно. Сегодня он, наконец, пришел – и ожидает вас. Пора, сами понимаете. – Ну вот, – сказал инспектор. – Вам надо отправляться. Не очень-то, конечно, прилично уезжать, не доделав дела. Ну да ладно, теперь мы, по крайней мере, сможем воспользоваться этим холстом.
– Боже мой! – и бедный Мелкин разрыдался.– Ведь она... эта картина... еще не готова!
– Не готова? – удивился возница.– Во всяком случае, ваша работа над ней закончена. Пошли.
И Мелкин подчинился, понимая, что спорить бесполезно. Человек в черном не дал ему времени на сборы, сказав, что об этом надо было думать раньше, а теперь они опаздывают на поезд. Второпях Мелкин захватил в прихожей небольшую дорожную сумку. Позже оказалось, что в ней был только ящик с красками и альбом для эскизов – ни одежды, ни еды. Но на поезд они поспели. Художник устал, ему хотелось спать, он плохо понимал, что происходит, когда его впихнули в купе. Он забыл, куда и зачем он едет. Почти сразу же поезд вошел в туннель.
Проснулся Мелкин на большой станции, за окном смутно рисовался вокзал.
По платформе шел носильщик, но выкрикивал он не название станции, а имя художника.
Мелкин торопливо выбрался из вагона и вдруг обнаружил, что забыл сумку. Он бросился назад, но поезд уже уходил.
– А, вот и вы! – сказал носильщик.– Наконец-то. Идите за мной. Как, вы без багажа? Придется вас направить в работный дом.
Мелкин снова почувствовал себя плохо и упал без чувств на платформу. Была вызвана карета скорой помощи, и приезжего отвезли в больницу работного дома.
Лечение ему совсем не понравилось. Его поили чем-то очень горьким. Санитары были молчаливые и недобрые, смотрели исподлобья, а кроме них его изредка навещал врач, очень суровый. Вообще больница сильно смахивала на тюрьму. В определенные часы Мелкину приходилось заниматься изнурительным трудом: он копал землю во дворе, сколачивал какие-то доски и красил их в один и тот же цвет. За ворота выходить не разрешалось. Вдобавок его заставляли время от времени сидеть в полной темноте, «чтобы он хорошенько подумал».
В такие минуты Мелкину вспоминалось прошлое. Лежа в темноте, он говорил себе одно и то же: «Как жаль, что я не зашел к Прихотту в первый день, когда начался ветер. Я ведь собирался. Тогда черепицу поправить ничего не стоило. Миссис Прихотт не простудилась бы, и я бы тоже не заболел. Ах, как жаль. У меня была бы в запасе еще целая неделя». Но постепенно он забыл, зачем ему нужна была эта неделя. Теперь его интересовала только больничная работа. Он прикидывал, сколько времени ему понадобится, чтобы перестлать пол, навесить дверь, починить ножку стола. Он стал нужным человеком, но, конечно, не по этой причине беднягу так долго держали в больнице. Врачи ждали, когда он поправится,– хотя подразумевали под этим совсем не то, что подразумеваем мы.
И вдруг все переменилось. У него отобрали плотницкую работу и заставили день за днем, с утра до ночи копать землю. Мелкин трудился, как вол, кожа на ладонях была содрана, спина болела, как переломленная. Наконец он почувствовал, что не сможет больше воткнуть лопату в землю. Никто не сказал ему спасибо. Немного позже появился врач.
– Достаточно! – произнес он.– Полный отдых... в темноте.
Лежа впотьмах, Мелкин принимал прописанный отдых. Ничего кроме усталости он не чувствовал и ни о чем не думал, и не мог бы сказать, сколько времени пролетело – часы или годы. Но вдруг он услышал незнакомые голоса: похоже было, что за стеной, в соседней комнате, заседает медицинская комиссия, а может, чтонибудь и похуже.
– Теперь дело Мелкина,– сказал чей-то голос, и был он еще суровей, чем голос врача.
Другой голос спросил:
– А что у него было не так? Что не в порядке у Мелкина? Сердце у него было на месте. И голова работала.
– Плохо работала,– возразил первый голос.– Сколько времени он потерял даром! Не подготовился к путешествию... Был вроде бы человеком не бедным, а сюда явился чуть ли не нагишом, так что пришлось поместить его в отделение для нищих бродяг... М-да, боюсь, что дела его не блестящи. Во всяком случае, отпускать его рано.
– Может быть, вы и правы,– отозвался второй голос, – но ведь он всего лишь человек. Маленький и слабый. Давайте заглянем еще раз в досье. По-моему, кое-что здесь говорит в его пользу. Например, есть сведения, что он был художником. Вы этого не знали? Разумеется, он не был великим художником, и все же ему удалось написать очень недурной Лист. Вот заключение экспертов... Он очень упорно работал, и, заметьте, не был зазнайкой. Не воображал, что искусство освобождает его от обязанностей перед законом.
– Почему же он так часто его нарушал? – Так-то оно так, но все-таки он откликался на многие просьбы...
– На немногие. Да и те называл «помехами». Потрудитесь внимательнее прочесть досье. Смотрите, как часто повторяется это слово вперемежку с жалобами и глупыми проклятьями. Ему, видите ли, мешали! – сказал первый голос.
А ведь, правда, подумал Мелкин, лежа в темноте. Ничего не скажешь. Просьбы людей действительно раздражали его.
– Что там еще? – спросил брезгливо первый голос. – Тут есть еще дело некоего Прихотта, оно прибыло позже... Прихотт был соседом Мелкина, ни разу пальцем для него не пошевелил, а Мелкин ему помогал. И я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в досье нет ни слова о том, чтобы когда-нибудь Мелкин ждал от него благодарности. Судя по всему, он вообще об этом не думал.
– М-да, пожалуй, это действительно смягчающее обстоятельство,– произнес первый голос.– Но не существенное! В сущности, Мелкин очень мало заботился об этом Прихотте. Все, что он делал для него, он потом просто выкидывал из головы как досадный эпизод.
– И последнее донесение,– сказал второй голос,– о поездке на велосипеде под дождем. Не знаю, как вы посмотрите на это, но, по-моему, это было истинное самопожертвование. Ведь Мелкин знал, что ничего такого страшного с женой Прихотта не случилось, и знал, что рискует не закончить картину. И все-таки поехал.
– Ну еще бы,– проворчал первый голос,– ваша задача – истолковать любой, даже самый незначительный факт в пользу подопечного. Но что вы предлагаете?
– Я считаю, что пора перейти к курсу мягкого лечения,– ответил второй голос.
Мелкину, который с бьющимся сердцем слушал весь этот разговор, показалось, что никогда в жизни он не встречал такого великодушия. Слова «мягкое лечение» невидимый голос произнес так, словно речь шла о приглашении на королевский пир. И Мелкин устыдился. Словно его при всех громко похвалили, хотя ясно было, что он ничего такого не заслужил. Мелкин зарылся лицом в подушку.
Наступило молчание. Потом первый голос спросил над самым ухом у Мелкина:
– Слыхал? – Да,– прошептал Мелкин. – Ну и что ты на это скажешь? Мелкин сел на кровати.
– Не могли бы вы сказать мне что-нибудь о Прихотте? – спросил он.– Мне бы хотелось с ним повидаться. И, пожалуйста, не беспокойтесь насчет его отношения ко мне. Он был отличным соседом и очень дешево продавал мне прекрасную картошку. Я сэкономил массу времени.
– Дешево продавал картошку? Весьма приятно слышать,– заметил голос.
Вновь последовало молчание. – Хорошо, согласен,– послышалось уже издалека.– Переводите на следующий этап.
Проснувшись, Мелкин увидел, что ставни распахнуты и каморка залита солнечным светом. Вместо больничной пижамы на стуле лежала обычная одежда. После завтрака ему принесли железнодорожный билет.
– Можете отправляться,– сказал Мелкину врач.– Носильщик о вас позаботится. Всего хорошего.
Мелкин спустился к станции – ее сверкающая на солнце крыша виднелась невдалеке. Носильщик сразу его заметил.
– Вот сюда! Багажа у Мелкина не было, довольный носильщик повел его на платформу, возле которой стоял свежевыкрашенный паровозик и прицепленный к нему единственный вагон. Все здесь было новеньким: рельсы сияли, шпалы под горячими лучами солнца остро пахли свежим дегтем. В вагоне было пусто.
– Куда идет поезд? – осведомился художник. – По-моему, это просто пока никак не называется,– ~отозвался носильщик.– Но вы там не заблудитесь.– И, кивнув на прощание, захлопнул двери вагона.
Поезд тронулся. Пассажир смотрел в окно. Крошечный паровозик усердно пыхтел, пробираясь по извилистому ущелью с высокими зелеными стенами, над которыми лучилось голубое небо. Довольно скоро раздался свисток, заскрежетали тормоза, поезд остановился. Здесь не видно было даже платформы, должно быть, это был глухой полустанок. Узкая лесенка поднималась по заросшему травой склону. Наверху – изгородь с калиткой. А рядом с калиткой стоял его велосипед – по крайней мере очень похожий, и к рулю была привязана картонка с надписью: «Мелкин».
Мелкин толкнул калитку, сел на велосипед и покатил куда глаза глядят. Тропинка потерялась в густой траве, он колесил по зеленому лугу. Ему показалось, что где-то он уже видел эти места. Снова начался подъем. Солнце закрыла огромная тень. Мелкин поднял глаза – и едва не свалился с велосипеда.
Перед ним стояло дерево – его дерево, но законченное, если можно так говорить о живом дереве, с могучими ветвями и листьями, трепетавшими под ветром. Как часто представлял себе Мелкин этот ветер, но так и не сумел запечатлеть его на холсте.
– Вот это дар! – проговорил Мелкин. Он говорил о своем искусстве, о картине – и все же употребил это слово в его буквальном значении.
Теперь он заметил и лес, и снежные вершины на горизонте. И все это выглядело не так, как он когда-то рисовал, а скорее так, как он себе это представлял.
Подумав, Мелкин направился к лесу. Обнаружилась странная вещь: лес был, конечно, вдали, «лес на заднем плане»,– и в этом-то и заключалось его очарование,– и все-таки к нему можно было приблизиться, даже войти в него, и очарование не исчезало. Он и не подозревал, что можно войти в даль так, чтобы она не превращалась просто в окружающую местность. А теперь перед ним все время открывались новые дали, двойные, тройные, четверные, и чем дальше, тем сильнее влекли к себе. Целая страна раскинулась вокруг, уместившись в одном лесу или, если хотите, на одной картине. И наконец, совсем далеко – горы. Они как будто стояли на месте и вместе с тем приближались. Они были близко и далеко. Казалось, горы оставались за пределами картины. Они связывали ее с чем-то другим, словно там, за деревьями, находилась другая страна – новая картина.
Мелкин озирал окрестности. Он вернулся к своему дереву, оно было закончено (ни возница так говорил»,– припомнил он), но вокруг, он заметил это, осталось несколько неубедительных мест. Следовало бы поработать над ними. Нет, не переделать, а лишь довести работу до конца. Теперь он в точности знал, как это будет выглядеть.
Он сел на траву и погрузился в раздумье. Но в планах что-то не ладилось. Чего-то – или кого-то – не хватало.
– Ну, ясно! – вздохнул Мелкин.– Прихотт, вот кто мне нужен. Ему ведь известно многое, о чем я и понятия не имею. Мне нужна помощь, нужен добрый совет – как это я раньше о нем не подумал!
И в самом деле, в неглубокой ложбинке, не сразу бросавшейся в глаза, стоял с лопатой в руках его бывший сосед мистер Прихотт и растерянно смотрел по сторонам.
– Хэлло, Прихотт! – позвал Мелкин. Прихотт вскинул лопату на плечо и, хромая, подошел к нему. Друзья не произнесли ни слова, только кивнули друг другу, как раньше, когда встречались на улице. Молча прикинули, где поставить домик и разбить сад, без чего, очевидно, обойтись было невозможно.
И скоро стало ясно, что теперь Мелкин лучше Прихотта умеет распоряжаться своим временем. Как ни странно, именно Мелкин увлекся домом и садом, что же касается Прихотта, то он бродил, посвистывая, по окрестностям, разглядывал деревья и особенно главное дерево.
Как-то раз Мелкин сажал живую изгородь, а Прихотт валялся на траве с желтым цветком в зубах. Давным-давно Мелкин изобразил множество таких цветков между корнями дерева. На лице мистера Прихотта блуждала блаженная улыбка.
– Чудесно,– проговорил он.– Спасибо, что замолвил за меня словечко. Честно говоря, я не заслужил, чтобы меня отправили сюда.
– Чепуха,– ответил Мелкин.– Ничего такого я не говорил. Во всяком случае, мои слова не имели значения.
– Еще как имели,– возразил Прихотт.– Без тебя я бы сюда ни за что не попал. Понимаешь, это все тот голос... ну, ты знаешь. Он сказал, что ты хочешь меня видеть. Так что я перед" тобой в долгу.
– Нет. Ты в долгу перед ним. Мы оба перед ним в долгу,– сказал Мелкин.
Так они жили и работали вместе. Не знаю, как долго это продолжалось. Иногда они вместе пели песни. И вот при шло время, когда домик в ложбине, сад, лес, озеро – все на картине оказалось почти завершенным, почти таким, каким ему надлежало быть. Большое дерево было все в цвету.
– Сегодня вечером закончим,– сказал Прихотт, вытирая пот со лба.– Кончим и как следует все посмотрим. Ты не прочь прогуляться?
На другой день они поднялись рано и шли целый день, пока не достигли Предела. Никакой особенной границы там не было – ни стены, ни забора, однако путники поняли, что дошли до края этой земли. Какой-то человек, похожий на пастуха, спускался с холма.
– Проводник не нужен? – спросил он.
Друзья переглянулись, и Мелкин почувствовал, что хочет и даже должен продолжать путь. Но Прихотт дальше идти не хотел.
– Мне надо дождаться жены,– сказал Прихотт.– По-моему, ее должны отправить к нам очень скоро... Уверен, что ей здесь понравится. Да, кстати, – обратился он к пастуху. – Как называется эта местность?
Пастух удивился.
– А вы разве не знаете? Это – Страна Мелкина,– сказал он с гордостью.
– Как? – воскликнул Прихотт.– Неужели все это придумал ты, Мелкин? Я и не подозревал, какой ты умный. Почему же ты молчал?
– Он давно пытался вам сказать, но вы не обращали внимания. Тогда у него был только холст и ящик с красками, а вы – или кто-то там еще, это не важно,– хотели этим холстом залатать крышу. Все это вокруг – это и есть то, что вы называли «мазней Мелкина».
– Но тогда все было совсем не похоже на настоящее,– пробормотал Прихотт.
– Да, это был только отблеск,– сказал пастух,– но вы могли бы уловить его, если бы захотели.
– Я сам виноват,– вмешался Мелкин.– Мне надо было тебе объяснить, но я сам не понимал, что делаю. Ну да ладно, теперь это неважно... Видишь ли, я должен идти. Может быть, мы еще встретимся. До свидания!
Он пожал Прихотту руку,– это была честная, крепкая рука. На минуту Мелкин оглянулся. Цветущее дерево сияло, как пламя. Птицы громко пели на ветвях. Мелкин рассмеялся, кивнул Прихотту и пошел за пастухом.
Ему предстоит узнать еще многое. Он научится пасти овец на поднебесных лугах. Он будет смотреть в огромное распахнутое небо и уходить все дальше, все выше подниматься к горам. А что будет потом, я не знаю. Маленький Мелкин в своем старом доме сумел угадать очертания гор – так они оказались на его картине. Но лишь те, кто поднялся в горы, могут сказать, какие они на самом деле и что лежит за ними.
– По-моему, глупый был человек,– заявил советник Томкине.– Бесполезный для общества.
– Смотря что вы понимаете под пользой,– заметил Аткинс, школьный учитель.
– Бесполезный с практической и экономической точки зрения,– уточнил Томкине.– Из него, может, и вышел бы толк, если бы вы, педагоги, знали свое дело. А вы, прошу прощения, ничего в нем не смыслите... Вот и получаются такие Мелкины. Да, будь я начальством, я бы заставил его работать. Мыть посуду, что ли, или подметать улицу... А нет, так просто спровадил бы его подальше.
– Вы хотите сказать, что заставили бы его отправиться в путешествие раньше времени?
– Вот именно, в «путешествие», как вы изволили выражаться. На свалку!
– Вы полагаете, что живопись совершенно ненужная вещь? – Нет, отчего же, и живопись может приносить пользу,– сказал советник Томкинс,– только не такая. Не эти листочки-цветочки. Верите ли, я у него как-то спросил, зачем они ему. А он отвечает, что они красивые. «Что красивое,– говорю,– органы питания и размножения у растений?» – «Да,– говорит,– органы питания и размножения». Представляете?
– Жаль его,– вздохнул Аткинс.– Он ничего не довел до конца. Помните тот большой холст, которым залатали крышу? Его потом тоже выбросили, но я вырезал кусочек. На память. Верхушка горы и часть дерева. – О ком это вы? – вмешался Перкинс. – Да был тут один...– буркнул Томкине.– Бывший владелец этого дома.
– Мелкин? А я не знал, что он занимался живописью,– удивился Перкинс.
После этого имя Мелкина, кажется, ни разу не всплывало в разговорах. Впрочем, уголок картины сохранился. Краски пожухли, но один тщательно выписанный лист был хорошо виден. Аткинс вставил обрывок холста в рамку, а позднее даже передал в дар городскому музею. Здесь картина под названием «Лист работы неизвестного художника» долгие годы висела в темном углу. Мало кто обращал на нее внимание, да и вообще посетителей в музее было немного. Однажды музей сгорел. Никаких следов деятельности Мелкина с тех пор больше не осталось.
– В сущности, это отличное место для отдыха и восстановления здоровья,– сказал голос, тот, который был вторым.– Народ туда прямо валом валит.
– Вот как? – отозвался первый голос.– Но в таком случае следует присвоить этой местности подобающее название. Есть какие-нибудь предложения?
– Простите, но об этом уже позаботились. По крайней мере, носильщик оповещает пассажиров только так: «Поезд в Страну Мелкина отправляется через десять минут!» Страна Мелкина. Я счел необходимым известить высшие инстанции.
– Что же они сказали? – Они расхохотались. Расхохотались – да так, что отозвались горы!
Carpe Diem!



Аватара пользователя

Ветеран форума
 
Сообщения: 852
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Воронеж
Благодарил (а): 42 раз.
Поблагодарили: 20 раз.
Награды: 12
С днём рождения (4) С днём бракосочетания (1) С рождением ребенка (1) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (2) Слингомама (1)

Афэгемерон

Сообщение Дашка » 28 июн 2012, 18:12

Марджери Уильямс
Плюшевый Кролик
Изображение

Скрытый текст:
Жил-был плюшевый кролик, и поначалу он выглядел просто великолепно. Он был пухлым и толстеньким, как и подобает кролику, шерстка у него была в бело-коричневых пятнышках, усы из настоящих ниток, а ушки обшиты изнутри розовой атласной тканью. Рождественским утром, когда его усадили на верхушке чулка с подарками для Мальчика, с веточкой остролиста в лапках, смотрелся он просто очаровательно.
В чулке были и другие подарки: орехи, апельсины, паровозик, миндаль в шоколаде и заводная мышка, но Кролик без сомнения был лучше всех. По меньшей мере два часа Мальчик не выпускал его из рук, но потом к обеду пришли Тети и Дяди, вновь зашуршала оберточная бумага и пакеты, и в предвкушении новых подарков Плюшевый Кролик был забыт.

Долгое время он жил в шкафу для игрушек или на полу в детской, и никто не обращал на него особого внимания. По натуре он был скромным, и поскольку был сделан всего-навсего из плюша, некоторые более дорогие игрушки откровенно презирали его. Механические игрушки были во много раз лучше, и потому смотрели на всех остальных свысока; в них было полно новомодных штучек, и они притворялись настоящими. Макет лодки, который пережил два сезона и с которого облупилась почти вся краска, подражал их тону и никогда не упускал возможности употребить техническую терминологию в разговоре о своей оснастке. Кролик не мог похвастаться тем, что он чей-нибудь макет, потому что не знал, что существуют настоящие кролики; он думал, что все кролики, как и он, набиты опилками, и понимал, что опилки - это уже сильно устарело и никогда не должно упоминаться в современном обществе. Даже Тимоти, деревянный лев на шарнирах, которого собирали солдаты-инвалиды и у которого должны были бы быть более либеральные взгляды, напускал на себя важности и притворялся, будто связан с Правительством. Среди всех них бедняжка Кролик поневоле чувствовал себя ужасно ничтожным и ничем не примечательным, а единственным существом, которое относилось к нему по-доброму, была Кожаная Лошадь.

Кожаная Лошадь жила в детской дольше всех других. Она была настолько старой, что ее шкура местами протерлась так, что просвечивали швы, а бОльшую часть ниток из ее хвоста выдрали, чтобы нанизать на них бусы. Она была мудра, ибо повидала длинную череду механических игрушек: как они приходили хвастаться и важничать, как у них вскоре ломался ходовой механизм и как они погибали, и она знала, что это всего лишь игрушки, которые никогда не станут ничем другим. Потому что детское волшебство - это необыкновенная и чудесная вещь, и только таким старым, мудрым и опытным игрушкам, как Кожаная Лошадь, дано понять, что это такое.

- Что значит НАСТОЯЩИЙ? - спросил однажды Кролик, лежа рядом с Кожаной Лошадью в детской возле каминной решетки, пока Няня не пришла убирать комнату. - Это значит, что у тебя есть штучки, которые жужжат внутри, а снаружи торчит ключик?

- Настоящий не означает то, как ты сделан, - ответила Кожаная Лошадь. - Это то, что с тобой происходит. Когда ребенок очень-очень долго любит тебя, не просто играет с тобой, а ПО-НАСТОЯЩЕМУ любит тебя, вот тогда ты становишься Настоящим.

- А это больно? - спросил Кролик.

- Иногда, - сказала Кожаная Лошадь, потому что всегда была честной. - Но когда ты Настоящий, ты не против, чтобы было больно.

- Это происходит сразу же, как будто тебя заводят, - продолжал Кролик, - или постепенно?

- Это происходит не сразу, - сказала Кожаная Лошадь. - Ты превращаешься. Это занимает много времени. Вот почему это не часто происходит с теми, кто легко ломается, или у кого острые края, или кого нужно бережно хранить. Обычно к тому времени, как ты становишься Настоящим, почти вся твоя шерсть выдирается, глаза выпадают, крепления расшатываются, и ты становишься очень потрепанным. Но все это совершенно не имеет значения, потому что когда ты Настоящий, ты не можешь быть некрасивым, разве что только для тех, кто ничего в этом не понимает.

- Наверное, вы - настоящая? - спросил Кролик и тут же пожалел о своих словах, подумав, что Кожаная Лошадь может обидеться. Но Кожаная Лошадь только улыбнулась.
- Дядя мальчика сделал меня Настоящей, - сказала она. - Это произошло давным-давно, но если ты однажды становишься Настоящим, то уже не можешь превратиться обратно в ненастоящего. Это навсегда.

Кролик вздохнул. Он подумал, что пройдет еще много времени, прежде чем это волшебное превращение, называемое "стать Настоящим", случится с ним. Ему очень хотелось стать Настоящим, почувствовать, что это такое, но все же мысль, что он весь облезет и у него выпадут глаза и усы, удручала его. Ему хотелось стать Настоящим без этих неприятных моментов.

Детской заправляла женщина, которую называли Няней. Иногда она не обращала никакого внимания на то, что игрушки разбросаны, а иногда ни с того ни с сего вдруг налетала, как ураган, и запихивала их все в шкафы.
Она называла это "уборкой", и все игрушки, особенно оловянные, это ненавидели. Впрочем, Кролик относился к "уборке" более спокойно, потому что куда бы его не зашвырнули, падение всегда бывало мягким.

Однажды вечером, собираясь ложиться спать, Мальчик никак не мог найти китайскую собачку, которую всегда брал с собой в кровать. Няня торопилась, тем более, что не время было разыскивать собачек перед сном, поэтому она огляделась, и, увидев, что дверца шкафа с игрушками открыта, кинулась туда.
- Вот, - сказала она, - возьми своего старого Кролика! Тоже сгодится, чтобы с ним спать! И она вытащила Кролика за ухо и вложила Мальчику в руки.

В ту ночь, и во многие последующие, Плюшевый Кролик спал в кровати у Мальчика. Сначала ему было неудобно, от того, что Мальчик слишком сильно сжимал его в объятиях, а иногда придавливал, ворочаясь, или засовывал так глубоко под подушку, что Кролик едва мог дышать. И еще он скучал по тем долгим, залитым лунным светом часам, которые проводил в детской, когда весь дом затихал, и по разговорам с Кожаной Лошадью. Однако очень скоро ему начало это нравиться, потому что Мальчик часто разговаривал с ним и делал для него в постельном белье уютные тоннельчики, похожие, как он говорил, на норки, в которых живут настоящие кролики. И они чудесно играли вместе, перешептываясь, когда Няня уходила ужинать и оставляла на каминной полке зажженный ночник. А когда Мальчик засыпал, Кролик уютно устраивался под его маленьким теплым подбородком и смотрел сны, а Мальчик крепко обнимал его всю ночь.

Так шло время, и Плюшевый Кролик был очень счастлив - насколько счастлив, что даже не замечал, как его красивая бархатистая шерстка все больше и больше протиралась, как хвостик начал отрываться, и как розовая краска стиралась с носа в том месте, куда Мальчик целовал его.

Наступила весна, и они проводили долгие дни в саду, ведь Кролик следовал за Мальчиком повсюду, куда бы тот ни направлялся. Кролик катался в садовой тележке, и участвовал в пикниках на траве, и у него были очаровательные шалашики, построенные для него в зарослях малины, за цветочными клумбами. А однажды, когда Мальчика внезапно позвали пить чай, Кролик остался один на лужайке до глубоких сумерек, и Няне пришлось идти искать его со свечой, потому что Мальчик не мог уснуть без него. Кролик был весь мокрый от росы и перепачкан землей, потому что лазал по норкам, которые Мальчик сделал для него в клумбе, и Няня ворчала, вытирая его подолом своего передника.

- И приспичил же тебе этот старый Кролик! Подумать только, столько суматохи из-за игрушки!
Мальчик сел в кровати и протянул руки.

- Отдай мне моего Кролю! - попросил он. - И ты не должна так говорить. Он не игрушка. Он НАСТОЯЩИЙ!

Когда маленький Кролик услышал это, он был несказанно счастлив, потому что понял, что то, о чем говорила Кожаная Лошадь, наконец-то сбылось. Детское волшебство коснулось его, и он больше не был игрушкой. Он стал Настоящим. Мальчик сам так сказал.

В ту ночь он почти не мог заснуть от счастья, и его маленькое опилковое сердце чуть не разорвалось от переполнявшей его любви. А в глазах-пуговках, которые уже давно потеряли свой блеск, появилось выражение мудрости и красоты, так что даже Няня, взяв Кролика в руки на следующее утро, заметила это: "Определенно, этот старый Кролик смотрит как-то уж очень многозначительно!"

Это было чудное лето!
Неподалеку от их дома был лес, и в длинные июньские вечера Мальчик любил ходить туда после чая играть. Плюшевого Кролика он брал с собой, и прежде чем уйти собирать цветы или играть в казаки-разбойники среди деревьев, всегда строил для него уютное маленькое гнездышко где-нибудь в папоротнике, потому что он был добрым мальчиком и ему хотелось, чтобы Кролик чувствовал себя комфортно. В один из вечеров, когда Кролик сидел там один, наблюдая за муравьями, сновавшими в траве туда-сюда между его плюшевыми лапами, он вдруг увидел, как из высокого папоротника поблизости вылезли два странных существа.

Это были кролики, как и он сам, но очень пушистые и совершенно новые. И судя по всему, они были очень хорошо сделаны, потому что швов было совсем не заметно, а при движении эти кролики необычным образом меняли форму: то они выглядели длинными и вытянутыми, а через минуту уже оказывались пухлыми, с выгнутой спиной, и не оставались все время одинаковыми, как он. Они мягко касались лапами земли и подкрались довольно близко к Кролику, подергивая носами, пока он пристально разглядывал их, пытаясь увидеть, с какой стороны торчит ключик заводного механизма, ведь он знал, что те, кто умеет прыгать, обычно чем-то заводятся. Но он ничего не увидел. Определенно, это был абсолютно новый вид кроликов.

Пришедшие таращились на Кролика, а Кролик на них, и они все время дергали носом.
- Почему бы тебе не встать и не поиграть с нами? - спросил один из них.
- Мне не хочется, - ответил Кролик, потому что он не хотел объяснять им, что у него нет заводного механизма.
- Вот как! - удивился пушистый кролик, отпрыгнув далеко в сторону и встав на задние лапы - все очень просто: ты так не умеешь!
- Я умею! - возразил маленький Кролик, - я могу прыгать выше всех! Он имел в виду, что умеет прыгать, когда Мальчик подбрасывал его, но конечно, этого он не хотел уточнять.
- Ты можешь подпрыгнуть на задних лапах? - спросил пушистый кролик.

Это был ужасный вопрос, потому что у Плюшевого Кролика задних лап не было вовсе. Задняя его часть была сделана из цельного куска, как подушка для булавок. Он неподвижно сидел в траве, надеясь, что остальные кролики этого не заметят.
- Я не хочу прыгать, - снова сказал он.
Но у диких кроликов были очень зоркие глаза. И этот вытянул шею и пригляделся.
- У него вообще нет задних лап! - закричал он. - Только представьте себе, кролик без задних лап! И он засмеялся.
- У меня есть задние лапы! - крикнул Плюшевый Кролик. - У меня они есть! Я сижу на них!
- Тогда вытяни их и покажи мне! - сказал дикий кролик. И он принялся вертеться и танцевать, пока у Плюшевого Кролика не закружилась голова.
- Я не люблю танцевать, - сказал он. - Я лучше посижу спокойно.

И в то же время ему ужасно хотелось танцевать, новое, странное и щекочущее ощущение пробежало по его телу, и он готов был отдать все на свете, чтобы суметь скакать так, как эти кролики.
Дикий кролик перестал танцевать и подошел совсем близко. Настолько близко, что задел своими длинными усами ухо плюшевого Кролика, а затем резко дернул носом, прижал уши и отпрыгнул назад.
- Он как-то не так пахнет! - воскликнул он. - Это вообще не кролик! Он не настоящий!
- Я настоящий! - сказал маленький Кролик. - Настоящий! Мальчик так сказал! - И он чуть не расплакался.

Тут послышались шаги: рядом пробежал Мальчик, и двое загадочных кроликов исчезли, протопотав лапами и сверкнув белыми хвостами.
- Вернитесь и поиграйте со мной! - позвал Плюшевый Кролик. - Пожалуйста, вернитесь! Я же знаю, что я настоящий!

Но ему никто не ответил, и только муравьи сновали туда-сюда, да листья папоротника мягко покачивались в том месте, где проскакали двое незнакомцев. Плюшевый Кролик был один.

- Ох, - подумал он, - ну почему они вот так вот убежали? Почему не захотели остаться и поговорить со мной?

Он долго лежал не шевелясь, глядя на папоротник в надежде, что они вернутся. Но они так и не вернулись, и вскоре солнце опустилось ниже, в воздухе запорхали маленькие белые мотыльки, пришел Мальчик и забрал Кролика домой.

Шли недели, и маленький Кролик стал совсем старым и обтрепанным, но Мальчик все так же сильно любил его. Настолько сильно, что все его усы выдрались и розовая подкладка внутри ушек стала серой, а коричневые пятнышки поблекли. Он даже начал терять форму и уже едва ли был похож на кролика, и только для Мальчика он оставался тем же. Для него он всегда был красивым, и ничего другое для маленького Кролика не имело значения. Ему было все равно, как он выглядит для других людей, потому что волшебство детской сделало его Настоящим, а когда ты Настоящий, внешний вид не играет роли.

А потом однажды Мальчик заболел.

Лицо его сильно покраснело, он бредил во сне и был таким горячим, что Кролик обжигался, когда Мальчик прижимал его к себе. Незнакомые люди приходили и уходили, свет в детской горел всю ночь, а маленький Плюшевый Кролик все лежал, спрятавшись от глаз в складках постельного белья, и не смел пошевелиться, потому что боялся, что если его найдут, то могут унести прочь, а между тем он знал, что нужен Мальчику.

Это были длинные томительные дни, ведь Мальчик был слишком болен, чтобы играть, и маленькому Кролику было довольно скучно все время сидеть без дела. Однако он устраивался поудобней и терпеливо ждал, мечтая о том времени, когда Мальчик поправится, и они пойдут в сад, где растут цветы и порхают бабочки, и снова, как прежде, будут играть в увлекательные игры в зарослях малины. Он придумывал множество разных замечательных занятий, и пока Мальчик лежал в полусне, забирался поближе к подушке и шепотом рассказывал ему на ухо о своих планах. И вот наконец лихорадка прошла, и Мальчику стало лучше. Он смог садиться в постели и рассматривать книжки с картинками, а маленький Кролик уютно пристраивался возле него. А еще чуть позже Мальчику разрешили встать и одеться.
Стояло ясное солнечное утро, и окна были распахнуты настежь. Мальчика вынесли на балкон, укутав в шаль, а маленький Кролик лежал в кровати, запутавшись в простынях, и размышлял.

На следующий день Мальчик должен был отправиться на море. Все было подготовлено, и теперь оставалось лишь только соблюдать предписания доктора. Взрослые долго обсуждали детали, а маленький Кролик лежал под одеялом, высунув одну только голову, и слушал. В комнате необходимо было провести дезинфекцию, а все книги и игрушки, с которыми Мальчик играл во время болезни, нужно было сжечь.

"Ура! - думал маленький Кролик. - Завтра мы поедем на море!" Ведь Мальчик часто говорил о море, и ему очень хотелось увидеть большие набегающие волны, и крошечных крабов, и замки из песка.

И вот тут-то Няня его заметила.

- А что с его старым Кроликом? - спросила она.
- С этим? - переспросил врач. - Да это же целый рассадник микробов! Сожгите его немедленно! Что? Чепуха! Купите ему другого. С этим больше нельзя играть!

И маленького Кролика положили в мешок вместе со старыми книжками и прочим мусором и отнесли на задворки сада, за птичник. Место было как раз подходящим для костра, но садовник оказался в тот момент слишком занят. Ему нужно было выкопать картофель и собрать горох, и он пообещал прийти пораньше следующим утром и сразу все сжечь.

В ту ночь Мальчик спал в другой спальне, и с ним был новый кролик. Это был роскошный кролик, весь из белого бархата и с настоящими стеклянными глазками, но Мальчик был слишком взволнован, чтобы обратить на это внимание. Ведь завтра он отправлялся на море, а это само по себе было столь замечательным событием, что он не мог думать ни о чем другом.

И пока Мальчик спал и ему снилось море, маленький Кролик лежал среди старых книжек с картинками, в углу позади птичника, и ему было очень одиноко. Мешок оставили незавязанным, поэтому повертевшись немного, ему удалось высунуть голову наружу и оглядеться. Он слегка дрожал, потому что привык спать в хорошей кровати, а его собственная шерстка уже стала такой тонкой и до того протерлась от объятий, что не могла защищать от холода. Неподалеку виднелись заросли малинника, высокие и густые, будто тропические джунгли, в тени которых ему доводилось играть с Мальчиком в былые дни. Он вспомнил те долгие солнечные часы, проведенные в саду - как счастливы они были - и его охватила невыразимая печаль. Казалось, все эти часы чередой проходили у него перед глазами, каждый прекраснее предыдущего, ему представлялись сказочные шалашики в клумбе, тихие вечера в лесу, когда он лежал в листьях папоротника и муравьишки ползали по его лапам, и тот чудесный день, когда он впервые узнал, что стал Настоящим. Он вспоминал о Кожаной Лошади, такой мудрой и доброй, и обо всем, что та говорила ему. Какой же смысл в том, чтобы быть любимым, и потерять всю свою красоту, и стать Настоящим, если все это заканчивалось вот так? И слеза, настоящая слеза скатилась по его маленькому потертому плюшевому носу и упала на землю.

И тогда случилось нечто удивительное: на том месте, где упала слеза, из земли вырос цветок, загадочный цветок, нисколько не похожий на те, что росли в саду. У него были узкие зеленые листья цвета изумруда, а в центре бутон, напоминающий золотую чашу. Он был так красив, что маленький Кролик даже перестал плакать и просто лежал, глядя на него. Вскоре бутон раскрылся, и из него вышла фея.

Эта была самая красивая фея на свете. На ней было платье из жемчужин и капель росы, цветы вокруг шеи и в волосах, а лицо ее было подобно самому прекрасному из цветков. Фея подошла к маленькому Кролику, взяла его на руки и поцеловала в плюшевый нос, весь мокрый от слез.
- Маленький Кролик, - сказала она, - разве ты не знаешь, кто я такая?

Кролик посмотрел на нее и ему показалось, что он видел ее лицо раньше, но не мог вспомнить, где.
- Я фея детского волшебства, - продолжала она. - Я забочусь обо всех игрушках, которых дети когда-то любили. Когда игрушки становятся старыми, истрепанными, и дети больше в них не нуждаются, тогда я прихожу, забираю их с собой и превращаю в Настоящих.
- А разве раньше я не был Настоящим? - спросил маленький Кролик.
- Ты был Настоящим для Мальчика, - ответила фея, - потому что он любил тебя. А теперь ты будешь Настоящим для всех.
И она обняла маленького Кролика и улетела с ним в лес.

Стало светло, от того что взошла луна. Лес был прекрасен, и лапы папоротника блестели как покрытое инеем серебро. На открытой поляне между деревьями по бархатистой траве в танце со своими тенями кружились дикие кролики, но когда они увидели Фею, они все остановились и выстроились в круг, глядя на нее.
- Я привела вам нового друга, - сказала Фея. - Вы должны быть очень добры к нему и научить всему, что ему нужно знать в Кроличьей стране, потому что теперь он всегда будет жить с вами.
И она еще раз поцеловала маленького Кролика и опустила его в траву.
- Беги и играй, маленький Кролик! - сказала она.

Но Кролик какое-то время сидел неподвижно, потому что увидев всех этих диких кроликов, танцующих вокруг него, он вдруг вспомнил, что у него нет задних лап, и ему не хотелось, чтобы все увидели, что он весь сделан из цельного куска. Он не знал, что когда Фея поцеловала его в последний раз, она изменила его. И может быть, он еще долго просидел бы так, стесняясь пошевелиться, если бы вдруг что-то не защекотало ему нос, и, не успев сообразить, что делает, он поднял заднюю лапу почесать его.

И обнаружил, что на самом деле у него есть задние лапы! Вместо выцветшего плюша у него был коричневый мех, мягкий и блестящий, его уши подергивались сами по себе, а усы были такими длинными, что касались травы. Кролик подпрыгнул, и радость от того, что у него появились задние лапы, была так велика, что он принялся скакать по дерну, то отпрыгивая в сторону, то вертясь по кругу, как делали остальные, и пришел от этого в такой восторг, что когда наконец остановился, чтобы найти Фею, ее уже не было.

Теперь наконец он был Настоящим Кроликом, в родном доме, вместе с другими кроликами.

Прошла осень, и зима, и весной, когда дни стали теплыми и солнечными, Мальчик вышел поиграть в лес за домом. И пока он играл, из зарослей папоротника выскочили два кролика и стали украдкой посматривать на него. Один из них был весь коричневый, а у другого на шерстке были какие-то странные следы, как будто когда-то давно он был пятнистым, и пятнышки до сих пор проступали сквозь мех. И в его маленьком мягком носике и круглых черных глазках было что-то настолько знакомое, что Мальчик подумал:
- Надо же, он совсем как мой старый Кролик, который потерялся, когда я болел скарлатиной!

Но он так и не узнал, что это действительно был его старый Кролик, который вернулся взглянуть на ребенка, впервые сделавшего его Настоящим.
Carpe Diem!



Аватара пользователя

Ветеран форума
 
Сообщения: 852
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Воронеж
Благодарил (а): 42 раз.
Поблагодарили: 20 раз.
Награды: 12
С днём рождения (4) С днём бракосочетания (1) С рождением ребенка (1) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (2) Слингомама (1)

Афэгемерон. Рассказ на вечер...

Сообщение Дашка » 02 авг 2012, 13:36

Эдгар Аллан По. Колодец и маятник

Impia tortorum longas hic turba furores Sanguinis innocui,
non satiata, aluit. Sospite nunc patria, fracto nunc funeris
antro, Mors ubi dira fuit, vita salusque patent.

(Клика злодеев здесь долго пыткам народ обрекала И
неповинную кровь, не насыщаясь, пила. Ныне отчизна свободна,
ныне разрушен застенок, Смерть попирая, сюда входят и благо и
жизнь (лат. ))

Четверостишие, сочиненное для ворот рынка, который решили
построить на месте Якобинского клуба в Париже


Скрытый текст:
Я изнемог; долгая пытка совсем измучила меня; и когда меня
наконец развязали и усадили, я почувствовал, что теряю
сознание. Слова смертного приговора -- страшные слова -- были
последними, какие различило мое ухо. Потом голоса инквизиторов
слились в смутный, дальний гул. Он вызвал в мозгу моем образ
вихря, круговорота, быть может, оттого, что напомнил шум
мельничного колеса. Но вот и гул затих; я вообще перестал
слышать. Зато я все еще видел, но с какой беспощадной,
преувеличенной отчетливостью! Я видел губы судей над черными
мантиями. Они показались мне белыми -- белей бумаги, которой я
поверяю зти строки, -- и ненатурально тонкими, так сжала их
неумолимая твердость, непреклонная решимость, жестокое
презрение к человеческому горю. Я видел, как движенья этих губ
решают мою судьбу, как зти губы кривятся, как на них шевелятся
слова о моей смерти. Я видел, как они складывают слоги моего
имени; и я содрогался, потому что не слышал ни единого звука. В
эти мгновения томящего ужаса я все-таки видел и легкое, едва
заметное колыханье черного штофа, которым была обита зала.
Потом взгляд мой упал на семь длинных свечей на столе. Сначала
они показались мне знаком милосердия, белыми стройными
ангелами, которые меня спасут; но тотчас меня охватила смертная
тоска, и меня всего пронизало дрожью, как будто я дотронулся до
проводов гальванической батареи, ангелы стали пустыми
призраками об огненных головах, и я понял, что они мне ничем не
помогут. И тогда-то в мое сознанье, подобно нежной музыкальной
фразе, прокралась мысль о том, как сладок должен быть покой
могилы. Она подбиралась мягко, исподволь и не вдруг во мне
укрепилась; но как только она наконец овладела мной вполне,
лица судей скрылись из глаз, словно по волшебству; длинные
свечи вмиг сгорели дотла; их пламя погасло; осталась черная
тьма; все чувства во мне замерли, исчезли, как при безумном
падении с большой высоты, будто сама душа полетела вниз, в
преисподнюю. А дальше молчание, и тишина, и ночь вытеснили все
остальное.
Это был обморок; и все же не стану утверждать, что потерял
сознание совершенно. Что именно продолжал я сознавать, не
берусь ни определять, ни даже описывать; однако было потеряно
не все. В глубочайшем сне -- нет! В беспамятстве -- нет! В
обмороке -- нет! В смерти -- нет! Даже в могиле не все
потеряно. Иначе не существует бессмертия. Пробуждаясь от самого
глубокого сна, мы разрываем зыбкую паутину некоего сновиденья.
Но в следующий миг (так тонка эта паутина) мы уже не помним,
что нам снилось. Приходя в себя после обморока, мы проходим две
ступени: сначала мы возвращаемся в мир нравственный и духовный,
а потом уж вновь обретаем ощущение жизни физической. Возможно,
что, если, достигнув второй ступени, мы бы помнили ощущения
первой, в них нашли бы мы красноречивые свидетельства об
оставленной позади бездне. Но бездна эта -- что она такое? И
как хоть отличить тени ее от могильных? Однако, если
впечатления того, что я назвал первой ступенью, нельзя
намеренно вызвать в памяти, разве не являются они нам нежданно,
неведомо откуда, спустя долгий срок? Тот, кто не падал в
обморок, никогда не различит диковинных дворцов и странно
знакомых лиц в догорающих угольях; не увидит парящих в вышине
печальных видений, которых не замечают другие, не призадумается
над запахом неизвестного цветка, не удивится вдруг музыкальному
ритму, никогда прежде не останавливавшему его внимания.
Среди частых и трудных усилий припомнить, среди упорных
стараний собрать разрозненные приметы того состояния кажущегося
небытия, в какое впала моя душа, бывали минуты, когда мне
мнился успех; не раз -- очень ненадолго -- мне удавалось вновь
призвать чувства, которые, как понимал я по зрелом размышленье,
я мог испытать не иначе, как во время своего кажущегося
беспамятства. Призрачные воспоминанья невнятно говорят мне о
том, как высокие фигуры подняли и безмолвно понесли меня вниз,
вниз, все вниз, пока у меня не захватило дух от самой
нескончаемости спуска. Они говорят мне о том, как смутный страх
сжал мне сердце, оттого что сердце это странно затихло. Потом
все вдруг сковала неподвижность, точно те, кто нес меня
(зловещий кортеж! ), нарушили, спускаясь, пределы
беспредельного и остановились передохнуть от тяжкой работы.
Потом душу окутал унылый туман. А дальше все тонет в безумии --
безумии памяти, занявшейся запретным предметом.
Вдруг ко мне вернулись движение и шум -- буйное движение,
биение сердца шумом отозвалось в ушах. Потом был безмолвный
провал пустоты. Но тотчас шум и движение, касание -- и трепет
охватил весь мой состав. Потом было лишь ощущение бытия, без
мыслей -- и это длилось долго. Потом внезапно проснулась мысль
и накатил ужас, и я уже изо всех сил старался осознать, что же
со мной произошло. Потом захотелось вновь погрузиться в
беспамятство. Потом душа встрепенулась, напряглась усилием
ожить и ожила. И тотчас вспомнились пытки, судьи, траурный штоф
на стенах, приговор, дурнота, обморок. И опять совершенно
забылось все то, что уже долго спустя мне удалось кое-как
воскресить упорным усилием памяти.
Я пока не открывал глаз. Я понял, что лежу на спине, без
пут. Я протянул руку, и она наткнулась на что-то мокрое и
твердое. Несколько мгновений я ее не отдергивал и все
соображал, где я и что со мной. Мне мучительно хотелось
оглядеться, но я не решался. Я боялся своего первого взгляда. Я
не боялся увидеть что-то ужасное, нет, я холодел от страха, что
вовсе ничего не увижу. Наконец с безумно колотящимся сердцем я
открыл глаза. Самые дурные предчувствия мои подтвердились.
Чернота вечной ночи окружала меня. У меня перехватило дыхание.
Густая тьма будто грозила задавить меня, задушить. Было
нестерпимо душно. Я неподвижно лежал, стараясь собраться с
мыслями. Я припомнил обычаи инквизиции и попытался, исходя из
них, угадать свое положение. Приговор вынесен; и, кажется, с
тех пор прошло немало времени. Но ни на миг я не предположил,
что умер. Такая мысль, вопреки выдумкам сочинителей, нисколько
не вяжется с жизнью действительной; но где же я, что со мной?
Приговоренных к смерти, я знал, обычно казнили на аутодафе, и
такую казнь как раз уже назначили на день моего суда. Значит,
меня снова бросили в мою темницу, и теперь я несколько месяцев
буду ждать следующего костра? Да нет, это невозможно. Отсрочки
жертве не дают. К тому же у меня в темнице, как и во всех
камерах смертников в Толедо, пол каменный, и туда проникает
тусклый свет.
Вдруг мое сердце так и перевернулось от ужасной догадки, и
ненадолго я снова лишился чувств. Придя в себя, я тотчас
вскочил на ноги; я дрожал всем телом. Я отчаянно простирал руки
во все стороны. Они встречали одну пустоту. А я шагу не мог
ступить от страха, что могу наткнуться на стену склепа. Я
покрылся потом. Он крупными каплями застыл у меня на лбу.
Наконец, истомясь неизвестностью, я осторожно шагнул вперед,
вытянув руки и до боли напрягая глаза в надежде различить
слабый луч света. Так прошел я немало шагов; но по-прежнему все
было черно и пусто. Я вздохнул свободней. Я понял, что мне
уготована, по крайней мере, не самая злая участь.
Я осторожно продвигался дальше, а в памяти моей скоро
стали тесниться несчетные глухие слухи об ужасах Толедо. О
здешних тюрьмах ходили странные рассказы -- я всегда почитал их
небылицами, -- до того странные и зловещие, что их передавали
только шепотом. Что, если меня оставили умирать от голода в
подземном царстве тьмы? Иди меня ждет еще горшая судьба? В том,
что я обречен уничтожению, и уничтожению особенно
безжалостному, и не мог сомневаться, зная нрав своих судей.
Лишь мысль о способе и часе донимала и сводила меня с ума.
Наконец мои протянутые руки наткнулись на препятствие. Это
была стена, очевидно, каменной кладки, совершенно гладкая,
склизкая и холодная. Я пошел вдоль нее, ступая с той
недоверчивой осторожностью, которой научили меня иные старинные
истории. Однако таким способом еще нельзя было определить
размеров темницы; я мог обойти ее всю и вернуться на то же
место, так ничего и не заметив, ибо стена была совершенно
ровная и везде одинаковая. Тогда я стал искать нож, который
лежал у меня в кармане, когда меня повели в судилище; ножа я не
нашел. Мое платье сменили на балахон из мешковины. А я-то хотел
всадить лезвие в какую-нибудь щелочку между камнями, чтоб
определить начало пути. Затруднение, правда, оказалось пустое,
и лишь в тогдашней моей горячке оно представилось мне сначала
неодолимым. Я отодрал толстую подрубку подола и положил его под
прямым углом к стене. Пробираясь вдоль стены, я непременно
наткнусь на нее, обойдя круг. Так я рассчитал. Но я не подумал
ни о размерах темницы, ни о собственной своей слабости. Земля
была сырая и скользкая. Я проковылял еще немного, споткнулся и
упал. Изнеможение помешало мне подняться, и скоро меня одолел
сон.
Проснувшись, я вытянул руку и нащупал рядом ломоть хлеба и
кувшин с водою. Я так был измучен, что не стал размышлять,
откуда они взялись, но жадно осушил кувшин и съел хлеб. Скоро я
снова побрел вдоль стены и с большим трудом наконец добрался до
места, где лежала мешковина. До того, как я упал, я насчитал
пятьдесят два шага, а после того, как встал и пошел сызнова,
насчитал их сорок восемь. Значит, всего шагов получалось сто;
и, положив на ярд по два шага, я заключил, что тюрьма моя имеет
окружность в пятьдесят ярдов. Однако в стене оказалось и много
углов, и я никак не мог догадаться о форме подземелья, ибо в
голове у меня засела мысль, что здесь непременно подземелье.
Мои расследованья были почти бесцельны и уж вовсе
безнадежны, но странное любопытство побуждало меня их
продолжать. Я отделился от стены и решил пересечь обнесенное ею
пространство. То и дело оскользаясь на предательском, хоть и
твердом полу, я сперва ступал с величайшей осторожностью. Но
потом я набрался храбрости и пошел тверже, стараясь не
сбиваться с прямого пути. Так прошел я шагов десять --
двенадцать, но споткнулся о свисавший оборванный край своего
подола, сделал еще шаг и рухнул ничком.
Опомнился я не сразу, и лишь несколько секунд спустя мое
внимание привлекло удивительное обстоятельство. Дело вот в чем
-- подбородком я уткнулся в тюремный пол, а губы и верхняя
часть лица, хоть и опущенные ниже подбородка, ни к чему не
прикасались. Мой лоб точно погрузился во влажный пар, а в
ноздри лез ни с чем не сравнимый запах плесени. Я протянул руку
и с ужасом обнаружил, что лежу у самого края круглого колодца,
глубину которого я, разумеется, пока не мог определить. Я
пошарил по краю кладки, ухитрился отломить кусок кирпича и
бросил вниз. Несколько мгновений я слышал, как он, падая, гулко
ударялся о стенки колодца, наконец глухо всплеснулась вода, и
ей громко отозвалось эхо. В тот же миг раздался такой звук,
будто где-то наверху распахнули и разом захлопнули дверь, тьму
прорезал слабый луч и тотчас погас.
Тут я понял, какая мне готовилась судьба, и поздравил себя
с тем, что так вовремя споткнулся. Еще бы один шаг -- и больше
мне не видеть белого света. О таких именно казнях упоминалось в
тех рассказах об инквизиции, которые почитал я вздором и
выдумками. У жертв инквизиции был выбор: либо смерть в
чудовищных муках телесных, либо смерть в ужаснейших мучениях
нравственных. Мне осталось последнее. От долгих страданий мои
нервы совсем расшатались, я вздрагивал при звуке собственного
голоса и как нельзя более подходил для того рода пыток, какие
меня ожидали.
Весь дрожа, я отполз назад к стене, решившись скорей
погибнуть там, только бы избегнуть страшных колодцев, которые
теперь мерещились мне повсюду. Будь мой рассудок в ином
состоянии, у меня бы хватило духу самому броситься в пропасть и
положить конец беде, но я стал трусом из трусов. К тому же из
головы не шло то, что я читал о таких колодцах -- мгновенно
расстаться с жизнью там никому еще не удавалось.
От возбужденья я долгие часы не мог уснуть, но наконец
забылся. Проснувшись, я, как и прежде, обнаружил подле себя
ломоть хлеба и кувшин с водой. Меня терзала жажда, и я залпом
осушил кувшин. К воде, верно, примешали какого-то зелья; не
успел я допить ее, как меня одолела дремота. Я погрузился в сон
-- глубокий, как сон смерти. Долго ли я спал, я, разумеется, не
знаю, но только, когда я снова открыл глаза, я вдруг увидел,
что меня окружает. В робком зеленоватом свете, которого
источник я заметил не сразу, мне открылись вид и размеры моей
тюрьмы.
Я намного ошибся, прикидывая протяженность стены. Она была
не более двадцати пяти ярдов. Несколько минут я глупо дивился
этому открытию, поистине глупо! Ибо какое значение в моих
ужасных обстоятельствах могла иметь площадь темницы? Но ум
цеплялся за безделицы, и я принялся истово доискиваться до
ошибки, какую сделал в своих расчетах. И наконец меня осенило.
Сначала, до того как я упал в первый раз, я насчитал пятьдесят
два шага; и, верно, упал я всего в двух шагах от куска
мешковины, успев обойти почти всю стену. Потом я заснул, и со
сна, верно, пошел не в ту сторону; понятно поэтому, отчего
стена представилась мне вдвое длинней. В смятении я не заметил,
что в начале пути она была у меня слева, а в конце оказалась
справа.
Относительно формы тюрьмы я тоже обманулся. Я уверенно
счел ее весьма неправильной, нащупав на стене много углов, так
могущественно воздействие кромешной тьмы на того, кто очнулся
от сна или летаргии! Оказалось, что углы -- всего-навсего
легкие вмятины или углубления в неравном расстоянии одна от
другой. Форма же камеры была квадратная. То, что принял я за
каменную кладку, оказалось железом или еще каким-то металлом в
огромных листах, стыки или швы которых и создавали вмятины. Вся
поверхность этого металлического мешка была грубо размалевана
мерзкими, гнусными рисунками -- порождениями мрачных монашеских
суеверий. Лютые демоны в виде скелетов или в иных более
натуральных, но страшных обличьях, безобразно покрывали сплошь
все стены. Я заметил, что контуры этих чудищ довольно четки, а
краски грязны и размыты, как бывает от сырости. Потом я увидел,
что пол в моей тюрьме каменный. Посередине его зияла пасть
колодца, которой я избегнул; но этот колодец был в темнице
один.
Все это смог я различить лишь смутно и с трудом; ибо
собственное мое положение за время забытья значительно
изменилось. Меня уложили навзничь, во весь рост на какую-то
низкую деревянную раму. Меня накрепко привязали к ней длинным
ремнем вроде подпруги. Ремень много раз перевил мне тело и
члены, оставляя свободной только голову и левую руку, так чтоб
я мог ценой больших усилий дотянуться до глиняной миски с едой,
стоявшей подле на полу. К ужасу своему я обнаружил, что кувшин
исчез. Я сказал -- "к ужасу своему". Да, меня терзала
нестерпимая жажда. Мои мучители, верно, намеревались еще пуще
ее распалить; в глиняной миске лежало остро приправленное мясо.
Подняв глаза, я разглядел потолок своей темницы. В
тридцати или сорока футах надо мной, он состоял из тех же
самых, что и стены, листов. Чрезвычайно странная фигура на
одном из них приковала мое внимание. Это была Смерть, как
обыкновенно ее изображают, но только вместо косы в руке она
держала то, что при беглом взгляде показалось мне рисованным
маятником, как на старинных часах. Однако что-то в этом
механизме заставило меня вглядеться в него пристальней. Пока я
смотрел прямо вверх (маятник приходился как раз надо мною), мне
почудилось, что он двигается. Минуту спустя впечатление
подтвердилось. Ход маятника был короткий и, разумеется,
медленный. Несколько мгновений я следил за ним с некоторым
страхом, но скорей с любопытством. Наконец, наскуча его унылым
качаньем, я решил оглядеться.
Легкий шум привлек мой слух, я посмотрел на пол и увидел,
как его пересекает полчище огромных крыс. Они лезли из щели,
находившейся в моем поле зрения справа. Прямо у меня на глазах
они тесным строем жадно устремлялись к мясу, привлеченные его
запахом. Немалого труда стоило мне отогнать их от миски.
Прошло, пожалуй, полчаса, возможно, и час (я мог лишь
приблизительно определять время), прежде чем я снова взглянул
вверх. То, что я увидел, меня озадачило и поразило. Размах
маятника увеличился почти на целый ярд. Выросла, следственно, и
его скорость. Но особенно встревожила меня мысль о том, что он
заметно опустился. Теперь я увидел, -- надо ли описывать, с
каким ужасом! -- что нижний конец его имеет форму серпа из
сверкающей стали, длиною примерно с фут от рога до рога; рожки
повернуты кверху, а нижний край острый, как лезвие бритвы; выше
от лезвия серп наливался, расширялся и сверху был уже тяжелый и
толстый. Он держался на плотном медном стержне, и все вместе
шипело, рассекая воздух.
Я не мог более сомневаться в том, какую участь уготовила
мне монашья изобретательность в пытках. Инквизиторы прознали,
что мне известно о колодце; его ужасы предназначались таким
дерзким ослушникам, как я; колодец был воплощенье ада, по
слухам, -- всех казней. Благодаря чистейшему случаю я не упал в
колодец. А я знал, что внезапность страданья, захват им жертвы
врасплох -- непременное условие чудовищных тюремных расправ.
Раз уж я сам не свалился в пропасть, меня не будут в нее
толкать, не такова их дьявольская затея; а потому (выбора нет)
меня уничтожат иначе, более мягко. Мягко! Я готов был
улыбнуться сквозь муку, подумав о том, как мало идет к делу это
слово.
Что пользы рассказывать о долгих, долгих часах
нечеловеческого ужаса, когда я считал удары стального серпа!
Дюйм за дюймом, удар за ударом -- казалось, века проходили,
пока я это замечал -- но он неуклонно спускался все ниже и
ниже! Миновали дни, -- быть может, много дней, -- и он
спустился так низко, что обдал меня своим едким дыханьем. Запах
остро отточенной стали забивался мне в ноздри. Я молился, я
досаждал небесам своей мольбой о том, чтоб он спускался
поскорей. Я сходил с ума, я рвался вверх, навстречу взмахам
зловещего ятагана. Или вдруг успокаивался, лежал и улыбался
своей сверкающей смерти, как дитя -- редкой погремушке.
Я снова лишился чувств -- ненадолго, ибо когда я очнулся,
я не понял, спустился ли маятник. А быть может, надолго, ибо я
сознавал присутствие злых духов, которые заметили мой обморок и
могли нарочно остановить качанье. Придя в себя, я почувствовал
такую, о! невыразимую слабость, будто меня долго изнуряли
голодом. Несмотря на страданья, человеческая природа требует
еды. Я с трудом вытянул левую руку настолько, насколько мне
позволяли путы, и нащупал жалкие объедки, оставленные мне
крысами. Когда я положил в рот первый кусок, в мозгу моем вдруг
мелькнул обрывок мысли, окрашенной радостью, надеждой. Надежда
для меня -- возможно ли? Как я сказал, то был лишь обрывок
мысли, -- мало ли таких мелькает в мозгу, не завершаясь? Я
ощутил, что мне помстилась радость, надежда, но тотчас же
ощутил, как мысль о них умерла нерожденной. Тщетно пытался я
додумать ее, поймать, воротить. Долгие муки почти лишили меня
обычных моих мыслительных способностей. Я сделался слабоумным,
идиотом.
Взмахи маятника шли под прямым углом к моему телу. Я
понял, что серп рассечет меня в том месте, где сердце. Он
протрет мешковину, вернется, повторит свое дело опять... опять.
Несмотря на страшную ширь взмаха (футов тридцать, а то и более)
и шипящую мощь спуска, способную сокрушить и самые эти железные
стены, он протрет мешковину на мне, и только! И здесь я
запнулся. Дальше этой мысли я идти не посмел. Я задержался на
ней, я цеплялся за нее, будто бы так можно было удержать спуск
маятника. Я заставил себя вообразить звук, с каким серп
разорвет мой балахон, тот озноб, который пройдет по телу в
ответ на трение ткани. Я мучил себя этим вздором, покуда
совершенно не изнемог.
Вниз -- все вниз сползал он. С сумасшедшей радостью
противопоставлял я скорость взмаха и скорость спуска. Вправо --
влево -- во всю ширь! -- со скрежетом преисподней к моему
сердцу, крадучись, словно тигр. Я то хохотал, то рыдал, уступая
смене своих порывов.
Вниз, уверенно, непреклонно вниз! Вот он качается уже в
трех дюймах от моей груди. Я безумно, отчаянно старался
высвободить левую руку. Она была свободна лишь от локтя до
кисти. Я только дотягивался до миски и подносил еду ко рту, и
то ценою мучительных усилий. Если б мне удалось высвободить всю
руку, я бы схватил маятник и постарался его остановить. Точно
так же мог бы я остановить лавину!
Вниз, непрестанно, неумолимо вниз! Я задыхался и обмирал
от каждого его разлета. У меня все обрывалось внутри от каждого
взмаха. Мои глаза провожали его вбок и вверх с нелепым пылом
совершенного отчаяния. Я жмурился, когда он спускался, хотя
смерть была бы избавленьем, о! несказанным избавленьем от мук.
И все же я дрожал каждой жилкой при мысли о том, как легко
спуск механизма введет острую сверкающую секиру мне в грудь. От
надежды дрожал я каждой жилкой, от надежды обрывалось у меня
все внутри. О, надежда, -- победительница скорбей, -- это она
нашептывает слова утешенья обреченным даже в темницах
инквизиции.
Я увидел, что еще десять -- двенадцать взмахов -- и сталь
впрямь коснется моего балахона, и оттого я вдруг весь собрался
и преисполнился ясным спокойствием отчаяния. Впервые за долгие
часы -- или даже дни -- я стал думать. Я сообразил, что моя
подпруга, мои путы -- цельные, сплошные. Меня связали
одним-единственным ремнем. Где бы лезвие ни прошлось по путам,
оно рассечет их так, что и сразу смогу высвободиться от них с
помощью левой руки. Только как же близко мелькнет от меня
сталь! Как гибельно может оказаться всякое неверное движенье!
Однако мыслимо ли, что прихлебатели палача не предусмотрели
такой возможности? Вероятно ли, что тело мое перевязано там,
куда должен спуститься маятник? Страшась утратить слабую и,
должно быть, последнюю надежду, я все же приподнял голову,
чтобы как следует разглядеть свою грудь. Подпруга обвивала мне
тело и члены сплошь, но только не по ходу губительного серпа!
Едва успел я снова опустить голову, и в мозгу моем
пронеслось то, что лучше всего назвать недостающей половиной
идеи об избавлении, о которой я уже упоминал и которой первая
часть лишь смутно промелькнула в моем уме, когда я поднес еду к
запекшимся губам. Теперь мысль сложилась до конца, слабая, едва
ли здравая, едва ли ясная, но она сложилась. Отчаяние придало
мне сил, и я тотчас взялся за ее осуществление.
В течение многих часов пол вокруг моего низкого ложа
буквально кишел крысами. Бешеные, наглые, жадные, они
пристально смотрели на меня красными глазами, будто только и
ждали, когда я перестану шевелиться, чтобы тотчас сделать меня
своей добычей. "К какой же пище, -- думал я, -- привыкли они в
подземелье? "
Как ни старался я отгонять их от миски, они съели почти
все ее содержимое, оставя лишь жалкие объедки. Я однообразно
махал рукой над миской, и из-за этой бессознательной
монотонности движения мои перестали оказывать действие на
хищников. Прожорливые твари то и дело кусали меня за пальцы. И
вот последними остатками жирного, остро пахучего мяса я
тщательно натер свои путы, там, где сумел дотянуться до них;
потом я поднял руку с пола и, затаив дыханье, замер.
Сначала ненасытных животных поразила и спугнула внезапная
перемена -- моя новая неподвижная поза. Они отпрянули; иные
метнулись обратно к щели. Но лишь на мгновенье. Не напрасно
рассчитывал я на их алчность. Заметя, что я не шевелюсь,
две-три самых наглых вспрыгнули на мою подставку и стали
обнюхивать подпругу. Прочие будто только ждали сигнала. Новые
полчища хлынули из щели. Они запрудили все мое ложе и сотнями
попрыгали прямо на меня. Мерное движенье маятника ничуть им не
препятствовало. Увертываясь от ударов, они занялись умащенной
подпругой. Они теснились, толкались, они толпились на моем
теле, все вырастая в числе. Они метались по моему горлу; их
холодные пасти тыкались в мои губы; они чуть не удушили меня.
Омерзение, которого не передать никакими словами, мучило меня,
леденило тяжким, липким ужасом. Но еще минута -- и я понял, что
скоро все будет позади. Я явственно ощутил, что ремень
расслабился. Значит, крысы уже перегрызли его. Нечеловеческим
усилием я заставлял себя лежать тихо.
Нет, я не ошибся в своих расчетах, я не напрасно терпел.
Наконец я почувствовал, что свободен. Подпруга висела на мне
обрывками. Но маятник уже коснулся моей груди. Он распорол
мешковину. Он разрезал белье под нею. Еще два взмаха -- и
острая боль пронзила меня насквозь. Но миг спасенья настал.
Мановением руки я обратил в бегство своих избавителей.
Продуманным движеньем -- осторожно, боком, косо, медленно -- я
скользнул прочь из ремней так, чтобы меня не доставал ятаган.
Хоть на мгновенье, но я был свободен.
Свободен! И в тисках инквизиции! Едва ступил я с
деревянного ложа пыток на каменный тюремный пол, как адская
машина перестала качаться, поднялась, и незримые силы унесли ее
сквозь потолок. Печальный урок этот привел меня в отчаяние. За
каждым движением моим следят. Свободен! Я всего лишь избегнул
одной смертной муки ради другой муки, горшей, быть может, чем
сама смерть. Подумав так, я стал беспокойно разглядывать
железные стены, отделявшие меня от мира. Какая-то странность --
перемена, которую и не вдруг осознал, -- без сомненья,
случилась в темнице. На несколько минут я забылся в тревожных
мыслях; я терялся в тщетных, бессвязных догадках. Тут я впервые
распознал источник зеленоватого света, освещавшего камеру. Он
шел из прорехи с полдюйма шириной, которая опоясывала всю
темницу, по низу стен, совершенно отделяя их от пола. Я
пригнулся, пытаясь заглянуть в проем, разумеется, безуспешно.
Когда я распрямился, мне вдруг открылась тайна происшедшей
в камере перемены. Я уже говорил, что, хотя роспись на стенах
по очертаниям была достаточно четкой, краски как будто
размылись и поблекли. Сейчас же они обрели и на глазах обретали
пугающую, немыслимую яркость, от которой портреты духов и
чертей принимали вид непереносимый и для нервов более крепких,
чем мои. Бесовские взоры с безумной, страшной живостью
устремлялись на меня отовсюду, с тех мест, где только что их не
было и помину, и сверкали мрачным огнем, который я, как ни
напрягал воображение, не мог счесть ненастоящим.
Ненастоящим! Да ведь уже до моих ноздрей добирался запах
раскаленного железа! Тюрьма наполнилась удушливым жаром. С
каждым мигом все жарче горели глаза, уставившиеся на мои муки.
Все гуще заливал багрец намалеванные кровавые ужасы. Я ловил
ртом воздух! Я задыхался! Так ват что затеяли мои мучители!
Безжалостные! О! Адские отродья! Я бросился подальше от
раскаленного металла на середину камеры. При мысли о том, что
огонь вот-вот спалит меня дотла, прохлада колодца показалась
мне отрадой. Я метнулся к роковому краю. Я жадно заглянул
внутрь. Отблески пылающей кровли высвечивали колодец до дна. И
все же в первый миг разум мой отказывался принять безумный
смысл того, что я увидел. Но страшная правда силой вторглась в
душу, овладела ею, опалила противящийся разум. О! Господи!
Чудовищно! Только не это! С воплем отшатнулся я от колодца,
спрятал лицо в ладонях и горько заплакал.
Жар быстро нарастал, и я снова огляделся, дрожа, как в
лихорадке. В камере случилась новая перемена, на сей раз
менялась ее форма. Как и прежде, сначала я тщетно пытался
понять, что творится вокруг. Но недолго терялся я в догадках.
Двукратное мое спасенье подстрекнуло инквизиторскую месть, игра
в прятки с Костлявой шла к концу. Камера была квадратная.
Сейчас я увидел, что два железных угла стали острыми, а два
других, следственно, тупыми. Страшная разность все
увеличивалась с каким-то глухим не то грохотом, не то стоном.
Камера тотчас приняла форму ромба. Но изменение не прекращалось
-- да я этого и не ждал и не хотел. Я готов был прижать красные
стены к груди, как покровы вечного покоя. "Смерть, -- думал я,
-- любая смерть, только бы не в колодце! " Глупец! Как было
сразу не понять, что в колодец-то и загонит меня раскаленное
железо! Разве можно выдержать его жар? И тем более устоять
против его напора? Все уже и уже становился ромб, с быстротой,
не оставлявшей времени для размышлений. В самом центре ромба и,
разумеется, в самой широкой его части зияла пропасть. Я
упирался, но смыкающиеся стены неодолимо подталкивали меня. И
вот уже на твердом полу темницы не осталось ни дюйма для моего
обожженного, корчащегося тела. Я не сопротивлялся более, но
муки души вылились в громком, долгом, отчаянном крике. Вот я
уже закачался на самом краю -- я отвел глаза...
И вдруг -- нестройный шум голосов! Громкий рев словно
множества труб! Гулкий грохот, подобный тысяче громов! Огненные
стены отступили! Кто-то схватил меня за руку, когда я, теряя
сознанье, уже падал в пропасть. То был генерал Лассаль.
Французские войска вступили в Толедо. Инквизиция была во власти
своих врагов.
Carpe Diem!



Аватара пользователя

Ветеран форума
 
Сообщения: 852
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Воронеж
Благодарил (а): 42 раз.
Поблагодарили: 20 раз.
Награды: 12
С днём рождения (4) С днём бракосочетания (1) С рождением ребенка (1) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (2) Слингомама (1)

Афэгемерон. Рассказ на вечер...

Сообщение Лотта » 07 авг 2012, 08:52

Оооо, "Плюшевый кролик"... Перечитала и, как в детстве, расплакалась - сначала от жалости, потом от радости :'(
Счастливчики те, кто любил хоть однажды.
Хотя бы книгу, если уж не собаку или кошку,
хотя бы писателя, если уж не свою жену.



Аватара пользователя

Support
 
Сообщения: 21683
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Москва
Благодарил (а): 938 раз.
Поблагодарили: 912 раз.
Награды: 32
10000 (1) С днём рождения (4) С рождением ребенка (2) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Кулинар (1) Искусствовед (1) Киноман (1) Креатив-арт (1) Популярная личная страничка (1)
Мамочка девочки (1) Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (7) Слингомама (1) Мы такие разные (1)
2 место межфорумной олимпиады (1) Пальмовая ветвь-премия форума (1) Просветитель форума (1) Угадайка 2015 (1) Подарок (2)
Комплимент (1)

Афэгемерон. Рассказ на вечер...

Сообщение Дашка » 07 авг 2012, 10:34

О.Генри
Персики
Изображение


Скрытый текст:
Медовый месяц был в разгаре. Квартирку украшал новый ковер самого яркого красного цвета, портьеры с фестонами и полдюжины глиняных пивных кружек с оловянными крышками, расставленные в столовой на выступе деревянной панели Молодым все еще казалось, что они парят в небесах. Ни он, ни она никогда не видали, «как примула желтеет в траве у ручейка»; но если бы подобное зрелище представилось их глазам в указанный период времени, они бесспорно усмотрели бы в нем — ну, все то, что, по мнению поэта, полагается усмотреть в цветущей примуле настоящему человеку.

Новобрачная сидела в качалке, а ее ноги опирались на земной шар. Она утопала в розовых мечтах и в шелку того же оттенка. Ее занимала мысль о том, что говорят по поводу ее свадьбы с «Малышом Мак-Гарри в Гренландии, Белуджистане и на острове Тасмания. Впрочем, особого значения это не имело. От Лондона до созвездия Южного Креста не нашлось бы боксера полусреднего веса, способного продержаться четыре часа — да что часа! четыре раунда — против Малыша Мак-Гарри. И вот уже три недели, как он принадлежит ей; и достаточно прикосновения ее мизинца, чтобы заставить покачнуться того, против кого бессильны кулаки прославленных чемпионов ринга.

Когда любим мы сами, слово «любовь» — синоним самопожертвования и отречения. Когда любят соседи, живущие за стеной, это слово означает самомнение и нахальство.
Новобрачная скрестила свои ножки в туфельках и задумчиво поглядела на потолок, расписанный купидонами.
- Милый, — произнесла она с видом Клеопатры, высказывающей Антонию пожелание, чтобы Рим был поставлен ей на дом в оригинальной упаковке. — Милый, я, пожалуй, съела бы персик.
Малыш Мак-Гарри встал и надел пальто и шляпу. Он был серьезен, строен, сентиментален и сметлив.
- Ну что ж, — сказал он так хладнокровно, как будто речь шла всего лишь о подписании условий матча с чемпионом Англии. — Сейчас пойду принесу.
- Только ты недолго, — сказала новобрачная. — А то я соскучусь без своего гадкого мальчика, И смотри, выбери хороший, спелый,
После длительного прощанья, не менее бурного, чем если бы Малышу предстояло чреватое опасностями путешествие в дальние страны, он вышел на улицу.
Тут он призадумался, и не без оснований, так как дело происходило ранней весной и казалось мало вероятным, чтобы где-нибудь в промозглой сырости улиц и в холоде лавок удалось обрести вожделенный сладостный дар золотистой зрелости лета.
Дойдя до угла, где помещалась палатка итальянца, торгующего фруктами, он остановился и окинул презрительным взглядом горы завернутых в папиросную бумагу апельсинов, глянцевитых, румяных яблок и бледных, истосковавшихся по солнцу бананов.
- Персики есть? — обратился он к соотечественнику Данте, влюбленнейшего из влюбленных.
- Нет персиков, синьор, — вздохнул торговец. — Будут разве только через месяц. Сейчас не сезон. Вот апельсины есть хорошие. Возьмете апельсины?
Малыш не удостоил его ответом и продолжал поиски… Он направился к своему давнишнему другу и поклоннику, Джастесу О’Кэллэхэну, содержателю предприятия, которое соединяло в себе дешевый ресторанчик, ночное кафе и кегельбан. О’Кэллэхэн оказался на месте. Он расхаживал по ресторану и наводил порядок.
- Срочное дело, Кэл, — сказал ему Малыш. — Моей старушке взбрело на ум полакомиться персиком. Так что если у тебя есть хоть один персик, давай его скорей сюда. А если они у тебя водятся во множественном числе, давай несколько пригодятся.
- Весь мой дом к твоим услугам, — отвечал О’Кэллэхэн. Но только персиков ты в нем не найдешь. Сейчас не сезон. Даже на Бродвее и то, пожалуй, недостать персиков в эту пору года. Жаль мне тебя. Ведь если у женщины на что-нибудь разгорелся аппетит, так ей подавай именно это, а не другое. Да и час поздний, все лучшие фруктовые магазины уже закрыты. Но, может быть, твоя хозяйка помирится на апельсине? Я как раз получил ящик отборных апельсинов, так что если…
- Нет, Кэл, спасибо. По условиям матча требуются персики, и замена не допускается. Пойду искать дальше.
Время близилось к полуночи, когда Малыш вышел на одну из западных авеню. Большинство магазинов уже закрылось, а в тех, которые еще были открыты, его чуть ли не на смех поднимали, как только он заговаривал о персиках.
Но где-то там, за высокими стенами, сидела новобрачная и доверчиво дожидалась заморского гостинца. Так неужели же чемпион в полусреднем весе не раздобудет ей персика? Неужели он не сумеет перешагнуть через преграды сезонов, климатов и календарей, чтобы порадовать свою любимую сочным желтым или розовым плодом?
Впереди показалась освещенная витрина, переливавшаяся всеми красками земного изобилия. Но не успел Малыш заприметить ее, как свет погас. Он помчался во весь дух и настиг фруктовщика в ту минуту, когда тот запирал дверь лавки.
- Персики есть? — спросил он решительно.
- Что вы, сэр! Недели через две-три, не раньше. Сейчас вы их во всем городе не найдете. Если где-нибудь и есть несколько штук, так только тепличные, и то не берусь сказать, где именно. Разве что в одном из самых дорогих отелей, где люди не знают, куда девать деньги. А вот, если угодно, могу предложить превосходные апельсины, только сегодня пароходом доставлена партия.
Дойдя до ближайшего угла, Малыш с минуту постоял в раздумье, потом решительно свернул в темный переулок и направился к дому с зелеными фонарями у крыльца.
- Что, капитан здесь? — спросил он у дежурного полицейского сержанта,
Но в это время сам капитан вынырнул из-за спины дежурного. Он был в штатском и имел вид чрезвычайно занятого человека.
- Здорово, Малыш! — приветствовал он боксера. — А я думал, вы совершаете свадебное путешествие.
- Вчера вернулся. Теперь я вполне оседлый гражданин города Нью-Йорка. Пожалуй, даже займусь муниципальной деятельностью. Скажите-ка мне, капитан, хотели бы вы сегодня ночью накрыть заведение Денвера Дика?
- Хватились! — сказал капитан, покручивая ус. — Денвера прихлопнули еще два месяца назад.
- Правильно, — согласился Малыш. — Два месяца назад Рафферти выкурил его с Сорок третьей улицы. А теперь он обосновался в вашем околотке, и игра у него идет крупней, чем когда-либо. У меня с Денвером свои счеты. Хотите, проведу вас к нему?
- В моем околотке? — зарычал капитан. — Вы в этом уверены, Малыш? Если так, сочту за большую услугу с вашей стороны. А вам что, известен пароль? Как мы попадем туда?
- Взломав дверь, — сказал Малыш. — Ее еще не успели оковать железом. Возьмите с собой человек десять. Нет, мне туда вход закрыт. Денвер пытался меня прикончить. Он думает, что это я выдал его в прошлый раз. Но, между прочим, он ошибается. Однако поторопитесь, капитан. Мне нужно пораньше вернуться домой.
И десяти минут не прошло, как капитан и двенадцать его подчиненных, следуя за своим проводником, уже входили в подъезд темного и вполне благопристойного с виду здания, где в дневное время вершили свои дела с десяток солидных фирм.
- Третий этаж, в конце коридора, — негромко сказал Малыш. — Я пойду вперед.
Двое дюжих молодцов, вооруж?нных топорами, встали у двери, которую он им указал.
- Там как будто все тихо, — с сомнением в голосе произнес капитан. — Вы уверены, что не ошиблись, Малыш?
- Ломайте дверь, — вместо ответа скомандовал Малыш. Если я ошибся, я отвечаю.
Топоры с треском врезались в незащищенную дверь. Через проломы хлынул яркий свет. Дверь рухнула, и участники облавы, с револьверами наготове, ворвались в помещение.
Просторная зала была обставлена с крикливой роскошью, отвечавшей вкусам хозяина, уроженца Запада. За несколькими столами шла игра. С полсотни завсегдатаев, находившихся в зале, бросились к выходу, желая любой ценой ускользнуть из рук полиции. Заработали полицейские дубинки. Однако большинству игроков удалось уйти.
Случилось так, что в эту ночь Денвер Дик удостоил притон своим личным присутствием. Он и кинулся первым на непрошенных гостей, рассчитывая, что численный перевес позволит сразу смять участников облавы. Но с той минуты, как он увидел среди них Малыша, он уже не думал больше ни о ком и ни о чем. Большой и грузный, как настоящий тяжеловес, он с восторгом навалился на своего более хрупкого врага, и оба, сцепившись, покатились по лестнице вниз. Только на площадке второго этажа, когда они, наконец, расцепились и встали на ноги, Малыш смог пустить в ход свое профессиональное мастерство, остававшееся без применения, пока его стискивал в яростном объятии любитель сильных ощущений весом в двести фунтов, которому грозила потеря имущества стоимостью в двадцать тысяч долларов.
Уложив своего противника. Малыш бросился наверх и, пробежав через игорную залу, очутился в комнате поменьше, отделенной от залы аркой.
Здесь стоял длинный стол, уставленный ценным фарфором и серебром и ломившийся от дорогих и изысканных яств, к которым, как принято считать, питают пристрастие рыцари удачи. В убранстве стола тоже сказывался широкий размах и экзотические вкусы джентльмена, приходившегося тезкой столице одного из западных штатов.
Из-под свисающей до полу белоснежной скатерти торчал лакированный штиблет сорок пятого размера. Малыш ухватился за него и извлек на свет божий негра-официанта во фраке и белом галстуке.
- Встань! — скомандовал Малыш. — Ты состоишь при этой кормушке?
- Да, сэр, я состоял. — Неужели нас опять сцапали, сэр?
- Похоже на то. Теперь отвечай: есть у тебя тут персики? Если нет, то, значит, я получил нокаут.
- У меня было три дюжины персиков, сэр, когда началась игра, но боюсь, что джентльмены съели все до одного Может быть, вам угодно скушать хороший, сочный апельсин, сэр?
- Переверни все вверх дном, — строго приказал Малыш, — но чтобы у меня были персики. И пошевеливайся, не то дело кончится плохо. Если еще кто-нибудь сегодня заговорит со мной об апельсинах, я из него дух вышибу.
Тщательный обыск на столе, отягощенном дорогостоящими щедротами Денвера Дика, помог обнаружить один-единственный персик, случайно пощаженный эпикурейскими челюстями любителей азарта. Он тут же был водворен в карман Малыша, и наш неутомимый фуражир пустился со своей добычей в обратный путь. Выйдя на улицу, он даже не взглянул в ту сторону, где люди капитана вталкивали своих пленников в полицейский фургон, и быстро зашагал по направлению к дому.
Легко было теперь у него на душе. Так рыцари Круглого Стола возвращались в Камелот, испытав много опасностей и совершив немало подвигов во славу своих прекрасных дам. Подобно им, Малыш получил приказание от своей дамы и сумел его выполнить. Правда, дело касалось всего только персика, но разве не подвигом было раздобыть среди ночи этот персик в городе, еще скованном февральскими снегами? Она попросила персик; она была его женой; и вот персик лежит у него в кармане, согретый ладонью, которою он придерживал его из страха, как бы не выронить и не потерять.
По дороге Малыш зашел в ночную аптеку и сказал хозяину, вопросительно уставившемуся на него сквозь очки:
- Послушайте, любезнейший, я хочу, чтобы вы проверили мои ребра, все ли они целы. У меня вышла маленькая размолвка с приятелем, и мне пришлось сосчитать ступени на одном или двух этажах.
Аптекарь внимательно осмотрел его
- Ребра все целы, — гласило вынесенное им заключение. Но вот здесь имеется кровоподтек, судя по которому можно предположить, что вы свалились с небоскреба «Утюг», и не один раз, а по меньшей мере дважды.
- Не имеет значения, — сказал Малыш. — Я только попрошу у вас платяную щетку.
В уютном свете лампы под розовым абажуром сидела новобрачная и ждала. Нет, не перевелись еще чудеса на белом свете. Ведь вот одно лишь словечко о том, что ей чего-то хочется — пусть это будет самый пустяк: цветочек, гранат или — ах да, персик, — и ее супруг отважно пускается в ночь, в широкий мир, который не в силах против него устоять, и ее желание исполняется.
И в самом деле — вот он склонился над ее креслом и вкладывает ей в руку персик.
- Гадкий мальчик! — влюбленно проворковала она. — Разве я просила персик? Я бы гораздо охотнее съела апельсин.
Благословенна будь, новобрачная!
Carpe Diem!



Аватара пользователя

Ветеран форума
 
Сообщения: 852
С нами: 6 лет 11 месяцев 5 дней
Откуда: Воронеж
Благодарил (а): 42 раз.
Поблагодарили: 20 раз.
Награды: 12
С днём рождения (4) С днём бракосочетания (1) С рождением ребенка (1) Старожил форума (1) 5 лет "M&W club" (1)
Мамочка мальчика (1) За победу в конкурсе (2) Слингомама (1)


Вернуться в Литература

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: CommonCrawl [Bot] и гости: 1

Яндекс.Метрика
Индекс цитирования